реклама
Бургер менюБургер меню

АНОНИМYС – Хроники преисподней (страница 38)

18

Сердце у Воронцова забилось, как бешеное. Все стало совершенно ясно. Он пас эмигранта в Москве, по ночам почти не спал, боясь пропустить момент, когда тот выйдет из номера. Но не Москвы следовало бояться, а поезда. Казалось, что уж тут-то можно немного расслабиться, потому что куда уйдет объект с несущегося в ночь экспресса? И тут выясняется, что именно поезд – идеальное место для конспиративной встречи. Очевидно, сообщник Алсуфьева ехал в этом же составе, только в другом купе. Ехал ли он с ними прямо от Москвы или сел на одной из ближайших станций – уже неважно. Важно, что сейчас они пересекутся, и дело будет сделано. И никакая наружка тут не поможет, потому что наружка не едет с ними в поезде, потому что она осталась в Москве, и московскую наружку только утром сменит ленинградская.

Он додумывал эти стратагемы, лихорадочно обуваясь и вдевая руки в рукава рубашки. Спустя несколько мгновений Воронцов выскочил из купе в коридор, и, кляня свою неосмотрительность, завертел головой. Тоже мне, контрразведчик, обманули, как приготовишку!

Алсуфьева, разумеется, в коридоре уже не было. Само собой, шпионы назначили встречу в другом вагоне. Вот только куда бежать – в начало поезда или в конец? Повинуясь безошибочному инстинкту чекиста, он рванулся в начало и вдруг встал, как вкопанный. В тамбуре он увидел Алсуфьева, который неторопливо дымил в раскрытое окно.

Алсуфьев тоже его заметил, помахал рукой. Воронцов надел на физиономию дежурную улыбку гида, неторопливо вышел в тамбур.

– Что это вы бродите по поезду? – поинтересовался Алсуфьев.

– Не спится, – фальшиво позевывая, сказал лейтенант.

– Когда и спать, как не в ваши годы, – хмуро проговорил Алсуфьев. – Это в моем возрасте то бессонница, то мочевой пузырь. Впрочем, как говорил еще Платон, все люди разные: одним не спится днем, другим – ночью.

Воронцов покивал: точно так, прав Платон на все сто. Алсуфьев умолк и грустно смотрел в проносящуюся за окном темноту, изредка разжижаемую бегущими назад фонарями. Надо было уходить, но уйти лейтенант не мог. И тогда, набравшись смелости, спросил по-русски:

– Вы, кажется, давно не были на родине. Как вам СССР? Что вы чувствуете, вернувшись?

Алсуфьев усмехнулся невесело, отвечал тоже по-русски. Что он чувствует? Чувствует, что та родина, которую он знал, пропала, перестала существовать. А новая родина… Да родина ли она ему? Другие люди, другие порядки, даже язык – и то другой. Зачем же он приехал? Затем, чтобы убедиться в том, что только что сказал. Была маленькая надежда, что он ошибается, что сможет еще вернуться на родное пепелище. Но даже и пепелища уже нет, его сравняли с землей и укатали в асфальт.

– Все течет, все меняется, – вспомнил лейтенант старую поговорку, которую слышал от Танечки. Или нет, кажется, не поговорку. Кажется, это древний грек говорил, вот только фамилию не вспомнит. Что-то мускулистое… Геракл? Гераклит? Да, точно, Гераклит. Это, кажется, про одну и ту же воду, в которую нельзя войти дважды. Диалектика, только не правильная, марксистско-ленинская, а первобытная, с каменными топорами и голозадыми оргиями возле костра.

– У жизни своя диалектика, и состоит она в том, что все меняется вокруг, а люди умирают, – сказал Арсений Федорович. – В противном случае людям пришлось бы без конца приспосабливаться к меняющимся обстоятельствам, и это были бы уже не люди, а амебы. Собственно, к тому все дело и идет. Чем больше научно-технического прогресса, тем больше приспособленчества и меньше мозгов. Мозги, мой юный друг, мешают приспосабливаться. Мозги и душа. Душа вопиет, когда видят, что черное называют белым. Она говорит, что есть принципы, есть красота, есть добро. Одним словом, есть ценностей незыблемая скáла над скучными ошибками веков… Я понятно выражаюсь?

– Куда уж понятнее, – сказал Воронцов. – Красиво сказано. Сами придумали?

– Нет, это Осип Мандельштам. Был такой русский поэт. Между прочим, тоже замучен в лагере.

– Почему сразу замучен… – неуверенно пробормотал лейтенант.

Эмигрант повернул к нему голову, посмотрел, прищурясь. И снова лейтенанту показалось, что он этого человека где-то уже встречал, где-то видел его раньше.

– Вы были в концлагере? – спросил Алсуфьев.

– В немецком? – разговор этот был неприятен Воронцову, он пытался вывернуться.

– Вы по возрасту не могли быть в немецком лагере, я говорю про советские лагеря.

Воронцов пожал плечами: как бы он мог оказаться в лагере, да и за что? Как все остальные, отвечал Алсуфьев, ни за что.

– Это хорошо, что ваш Хрущев начал реабилитацию, – продолжал он. – Плохо, что этим ничего не изменишь. Миллионы убитых таким образом не воскресишь. Россия встала на гибельный путь, с которого уже не свернуть, как ни старайся. Она все время будет на него возвращаться и жрать своих сыновей, как чушка своих поросят.

Лейтенант заерзал – разговор приобретал неприятный окрас: если кто-то услышит случайно и донесет, могут и задержать. Иди потом объясняй в милиции, что все в порядке, что это оперативная разработка.

– Вы женаты? – спросил Воронцов, чтобы как-то перевести разговор с опасных рельсов.

Алсуфьев молчал. И когда лейтенант уже решил, что ответа на свой вопрос не получит, тот все-таки ответил.

– Нет, не женат. У меня никого нет. Был только младший брат. Меня арестовали как контрреволюционера, а он был еще ребенком. Я отправился в лагерь, а брат стал беспризорником.

Помолчали.

– Почему вы говорите про брата «был»? – спросил лейтенант. – Может, он жив еще.

Алсуфьев покачал головой: шансов крайне мало. Даже если его не убили на улице, он наверняка попал под репрессии тридцатых годов. Если нет, то его, вероятно, убили на войне.

– Почему же вы не забрали его с собой?

– Потому что я бежал из лагеря за границу. А вернуться назад, в СССР, было тогда невозможно: меня сразу бы расстреляли.

– А вы пытались о нем что-нибудь узнать?

Он пытался – насколько, конечно, это было возможно, находясь за границей. Но о брате ни слуху, ни духу. Очевидно, тот погиб.

– Слушайте, но это можно выяснить, – осторожно начал Воронцов. – Фамилию, имя, отчество и возраст вы знаете. У нас все граждане где-то прописаны. Это займет некоторое время, конечно, но все-таки шансы есть…

Алсуфьев молчал. На самом деле шансов не было. Дети бывших часто меняли фамилии, чтобы не попасть в репрессивную мясорубку. Иногда это делали они сами, иногда – добросердечные сотрудники паспортных столов. В самом деле, чем виноват ребенок, который родился в дворянской семье. Он же себе родителей не выбирал. Смени ему фамилию – глядишь, из него получится примерный гражданин – рабочий, колхозник или трудовая интеллигенция. Нет, шансов найти Митьку практически никаких.

– У вас, кстати, аристократическая фамилия, – вдруг заметил Арсений Федорович. – Лет тридцать назад сидеть бы вам за эту фамилию где-нибудь на Соловках, а то и мученическую смерть принять пришлось бы. И неважно, что сами вы человек простой, скорее всего, из крестьян – фамилия подвела бы вас под монастырь.

Они еще немного покурили, потом собеседник глянул на Воронцова с неожиданной усмешкой: кажется, американка на него запала…

– Это что – так заметно? – смущенно улыбнулся лейтенант.

– Заметно, – отвечал Алсуфьев. – Как обычно в таких случаях, ничего не замечает один только муж. А вам-то самому она нравится?

Воронцов пожал плечами, отвечал уклончиво: ну, может, и нравится, но он вообще-то на работе. Да и, между нами говоря, у него невеста имеется. (Это так он про себя Танечку звал, хотя, если и была она сейчас кому невестой, то уж точно не ему).

– Невеста – это хорошо, – кивнул Алсуфьев, – у меня тоже была невеста – как раз перед переворотом.

Спрашивать, что стало с невестой, лейтенант не решился. Почему-то было ясно, что ничего хорошего он не услышит.

– Ладно, – сказал Алсуфьев, бросая окурок в приоткрытое окно, – поздно уже, идемте спать. Завтра у нас Эрмитаж, а он, насколько я понимаю, потребует немалых сил…

Глава пятнадцатая. Неудавшаяся оргия

Эрмитаж действительно отнял у них кучу сил. Во всяком случае, у лейтенанта. Все время хотелось присесть, отдохнуть – но садиться было нельзя, все же он при исполнении. К счастью, в Эрмитаже был свой гид: понятно, что запомнить всех этих Рубенсов, Рафаэлей, Веласкесов и Дега не смог бы даже председатель КГБ Иван Александрович Серов, не говоря уже о простом старшем лейтенанте Воронцове.

Первым делом, конечно, туристам показывали русскую живопись, всех этих Брюлловых, Серовых, Поленовых и Айвазовских – дескать, и мы можем не хуже вашего, и мы не лаптем щи хлебаем. Это Воронцова не слишком заинтересовало, это все он видывал, весь этот палех и гжель, которыми морочили голову иностранцам. А вот шедевры старых западных мастеров произвели на него неожиданное впечатление.

Чуть отстав от своих подопечных, которых вела по залам строгая немолодая экскурсоводша с зализанными рыжими волосами, он с каким-то особенным чувством рассматривал картину Рембрандта «Возвращение блудного сына». Картину эту, конечно, он не раз видел на репродукциях, но сейчас, вживую, это было совсем другое ощущение. Почему-то сегодня она вызывала у него неосознанную дрожь: казалось ему, что блудный сын зря вернулся в родной дом, что здесь ему не жить, что здесь его прикончат злые родственники.