Анна Вырубова – Страницы моей жизни. Воспоминания подруги императрицы Александры Федоровны (страница 32)
Нас ждал автомобиль. Меня посадили. Рядом вскочил Чкони и несколько солдат. В другом автомобиле поместился доктор. Нас окружили солдаты, которые, подбегая, стали делать громкие замечания. Депутаты торопились уехать, и наконец мы поехали. Летели полным ходом за мотором доктора, который сидел спиной к шоферу и все время следил за нами. Я была как во сне. Вспоминаю, как вылетели из ворот крепости и помчались по Троицкому мосту. Ветер, пыль, голубая Нева, простор, быстрая езда и столько света, что я закрывала лицо руками, ничего не соображая: только сердце разрывалось от счастья.
Через пять минут мы очутились на Фурштатской, 40. Солдаты вынесли меня на руках и провели в кабинет коменданта; караул Арестного дома не пропустил крепостных. Помню, как меня удивило, когда комендант протянул мне руку, – это был офицер небольшого роста, полный. Меня понесли наверх, и я очутилась в большой комнате, оклеенной серыми обоями, с окном на церковь Косьмы и Дамиана и на зеленый сад. Когда меня подвели к окну, я так вскрикнула, увидя опять окно, что солдаты не могли удержаться от смеха. Но с ними был дорогой доктор: он всех выслал, велел сейчас же телефонировать родителям, что я в Арестном доме, и просил, чтобы прислали девушку меня выкупать и уложить.
XVIII
Месяц, который я провела в Арестном доме, был сравнительно спокойный и счастливый, хотя иногда бывало и жутко, так как в это время была первая попытка большевиков встать во главе правительства. Большая часть членов Временного правительства уже сошла со сцены, но оставался еще Керенский. Караул Арестного дома не показывался, кроме одного раза в день при смене. Один вооруженный солдат сторожил у моей двери, но при желании я могла выходить в общую столовую, куда однако же, я никогда не ходила. Из заключенных я была единственная женщина. Кроме меня тут были генерал Беляев[58] и 80 или 90 морских офицеров из Кронштадта. «Кронштадтские мученики», как их называли. Все они, худые и несчастные, помещались человек по десять в комнате. Некоторые из них помнили меня по плаванию с их величествами, и я иногда говорила с ними.
Комендант, узнав, что у меня есть походная церковь в лазарете, обратился ко мне с просьбой, не позволю ли я отслужить обедню для всех заключенных, так как самое большое желание офицеров было причаститься святых тайн. Обедня эта совпала с днем моего рождения 16 июля. Трогательная была эта служба: все эти несчастные, замученные в тюрьмах люди простояли всю обедню на коленях; многие неудержимо рыдали, плакала и я, стоя в уголку, слушая после неизъяснимых мучений эту первую обедню. Закрыв глаза, прислушивалась к кроткому голосу священника и стройному пению солдат, я могла себя вообразить у себя в лазарете, только вместо раненых стояли исстрадавшиеся заключенные.
Комендант Наджоров обращался со всеми заключенными предупредительно и любезно, но был большой кутила. Он держал беговых лошадей, которых по вечерам выезжал мимо наших окон. Навещал он нас ежедневно, ладил с солдатами и умел отстранять неприятности. Впрочем, он не стеснялся требовать с меня и с других постоянно большие суммы денег «в долг». К счастью, эти просьбы удалось мне отклонить. Трудно об этом говорить, когда я видела от него много добра, но таковы были нравы и привычки многих русских людей, – и нечего удивляться, что случилось все то, что теперь мы переживаем.
В Арестном доме я начала поправляться. Весь день я просиживала у открытого окна и не могла налюбоваться на зелень в садике и на маленькую церковь Косьмы и Дамиана. Но больше всего доставляло удовольствие смотреть на проходивших и проезжавших людей. Цвет лица из земляного превратился в нормальный, но я долго не могла привыкнуть разговаривать, и меня страшно это утомляло. К вечеру я очень нервничала: мне все казалось, что приедут за мной стрелки из крепости, и я просила разрешения коменданта, чтобы дозволяли девушке спать в одной комнате со мной. Учитывая мое нервное состояние, он впоследствии разрешил сестрам милосердия моего лазарета ночевать со мной. Спали они, бедные, на полу, на матраце, чередуясь. Одна из них скрывала это от своих родителей, боялась, чтобы ей не запретили дежурство: с благодарностью вспоминаю их всех.
Свидания были разрешены четыре часа в день. Как я могу описать радость свидания с родителями и с некоторыми дорогими друзьями, которые не побоялись меня навещать, – словами всего не опишешь. Сидела с родителями без посторонних свидетелей и говорила без умолку; мне привезли одежду, книги и многое множество цветов. Узнала я о полном разгроме нашей армии и о шатком положении пресловутого Временного правительства. Что ожидало бедную Родину, никто не знал. Мои дорогие друзья в Царском были еще живы и здоровы, но терпели ежедневно оскорбления от палачей, которые окружали их. О подробностях июльской революции знаю меньше, чем те, кто был в то время на воле. Но какие ужасные дни пережили и мы, заключенные. У нас в карауле и горничные заранее поговаривали, что будет восстание большевиков.
Произошло это ночью 3 июля. Из казарм Саперного полка, находившихся как раз за церковью Косьмы и Дамиана, стали доноситься дикие крики: «Товарищи, к вооруженному восстанию…» В одну минуту солдаты сбежались со всех сторон с винтовками, кричали, пели какие-то песни, откуда-то послышались выстрелы, загремела музыка. Дрожа от волнения и страха, я стояла у окна с горничной и солдатом из караула, с Георгиевской медалью. Последний рассказывал, что у них была получена телеграмма от кронштадтцев, чтобы ожидать их приезда к 2 часам ночи; лично он был против выступления, и говорил, что в случае чего спрячет меня у своей сестры, так как я-де единственная женщина здесь, и жалел меня.
Никто в эту ночь не спал; бедные морские офицеры ходили, как звери в клетке, взад и вперед. Всех нас предупредили не оставаться в наших комнатах, так как опасались, что будут стрелять в наш дом. По нашей улице шествовали все процессии матросов, и полки с Красной Горки направлялись к Таврическому дворцу. Чувствовалось что-то страшное и стихийное: тысячами шли они, пыльные, усталые, с озверелыми, ужасными лицами, несли огромные красные плакаты с надписями: «Долой Временное правительство!», «Долой войну!» и т. д. Матросы, часто вместе с женщинами, ехали на грузовых автомобилях, с поднятыми на прицел винтовками. Наш караульный начальник объявил, что, если они подойдут к Арестному дому, то караул выйдет к ним навстречу и сдаст оружие, так как все караульные на стороне большевиков.
Комендант показал себя молодцом: караул хотел его арестовать, и он просидел с ними двое суток, уговаривая их, и в конце концов склонил всех на свою сторону. Караул эти дни, к счастью, не сменяли. Я сама все время сидела в коридорчике с генералом Беляевым. Нервно больной, он трясся как лист, и мне же, которая боялась одной спать в комнате, приходилось все время его успокаивать. Изнемогая от усталости на вторую ночь, я прилегла, пока генерал сторожил у окна. Дорогой доктор Манухин несколько раз посетил меня; но в эти же дни опасался приехать. Руднев приезжал ко мне с допросами, и раз был петроградский прокурор Каринский, который сказал, уходя, что есть надежда на мое скорое и полное освобождение.
24 июля пришла телеграмма из прокуратуры, чтобы кто-нибудь из моих родных приехал за получением бумаги на мое освобождение. Родители уехали в Териоки. Целый день я ожидала дядю Гришу – на него была единственная надежда. Как я волновалась! К счастью, около 6 часов он приехал и тотчас же помчался в прокуратуру, надеясь еще застать прокурора. Я стояла у окна с двумя моими врачами из лазарета, с замиранием сердца ожидая его. Наконец на углу показался извозчик, на котором ехал дядя, издали махая бумагой. Вбежав в комнату, он обнял меня со словами: «Ты свободна…» Я заплакала… Прибежали арестованные, солдаты, горничные: жали мне руки, связывали узлы с моими пожитками. Караульный начальник сам свел меня под руку по лестнице, – усадили меня на извозчика, и мы поехали мимо церкви Косьмы и Дамиана в квартиру дяди. Поднялись наверх: маленькая столовая – накрытый стол – точно во сне… После тюрьмы лишь понемногу привыкаешь к свободе: воля как бы убита, даже трудно пройти в соседнюю комнату… все как будто надо у кого-то просить позволения… Но какое необъятное счастье – свобода… Какая радость в эти первые дни двигаться по комнатам, сидеть на балкончике, смотреть на проходившую и проезжавшую публику. Иногда ездила с родителями или с кем-нибудь из моего лазарета в Удельный лес или на Лахту, – не могла надышаться и налюбоваться природой.
В Царское Село, конечно, не смела ехать. От моего верного Берчика узнала, как обыскивали мой домик, как Временное правительство предлагало ему 10 тысяч рублей, лишь бы он наговорил гадости на меня и на государыню; но он, прослуживший 45 лет в нашей семье, отказался, и его посадили в тюрьму, где он просидел целый месяц. Во время первого обыска срывали у меня в комнате ковры, подняли пол, ища «подземный ход в дворец» и «секретные телеграфные провода в Берлин». Искали «канцелярию Вырубовой», и, ничего не найдя, ужасно досадовали. Но главное, чего они искали, – это винные погреба, и никак не могли поверить, что у меня нет вина. Обыскав все, они потребовали, чтобы моя старушка-кухарка приготовила им ужин, и уехали, увезя в карманах все, что могли найти поценней.