Анна Вырубова – Страницы моей жизни. Воспоминания подруги императрицы Александры Федоровны (страница 34)
Все пять суток, которые я провела под арестом на яхте, я целый день слышала, как происходили эти заседания и говорились «умные» речи. Мне казалось, что сижу в доме сумасшедших… Нас поместили в трюм. Все было переполнено паразитами; день и ночь горела электрическая лампочка, так как все это помещение было под водой. Никогда не забуду первой ночи. У наших дверей поставили караул с «Петропавловска», те же матросы с лезвиями на винтовках, – и всю ночь разговор шел между ними, каким образом с нами покончить, как меня перерезать вдоль и поперек, чтобы потом выбросить через люк, и с кого начать – с женщин или со стариков. Всю ночь не спал и наш новый друг – Антонов; сидел у стола, разговаривая то с тем, то с другим; когда караул гнал его спать, он отказывался, говоря, что исполняет при нас обязанности комиссара и не имеет права спать. Он напоминал постоянно матросам, что без согласия совета матросы не имеют права нас лишить жизни.
Когда караул сменили [на матросов] с «Гангута», Антонов ушел, и я больше никогда его не видала. Вернувшись на свой корабль, матросы с «Петропавловска» убили всех своих офицеров…
Так провели мы пять суток. Как мы не сошли с ума, не знаю, но когда перевели в крепость, то заметила, что стала седая. Нас выводили на полчаса на верхнюю палубу; там мы набирались воздуха; я садилась возле рубки, где так часто сидела с государыней и где каждый уголок был памятен мне. На этом же месте пять лет тому назад я снимала императрицу-мать вместе с государем с ее японскими собачками в день именин государыни; какая чистота была тогда на яхте… а теперь…
Под крики ораторов Центробалта сидели мы, ожидая нашей участи. «Ну что? Есть известия из Петрограда?» – то и дело спрашивали мы, но никто не ехал, никто ничего не знал. Кормили нас хорошо. Вылезали из наших нор к столу: нам приносили мясо, суп, много хлеба и чай. Новый ужас пережили мы на второй вечер, когда был митинг на площади около «Полярной звезды» по поводу нас. Толпа требовала самосуда, ворвались делегаты на яхту, обходили наши конуры и нашли, что мы слишком хорошо содержимся.
Мыться не было возможности среди матросов. Набрела на двух земляков из нашего села Рождествена. Они жалели меня и говорили, что «если бы знали, что это наша Анна Александровна, то как-нибудь похлопотали бы, но теперь ничего нельзя сделать». Раз вечером я нашла у себя в каюте безграмотно написанное письмецо, которое сообщало, что нас поведут в крепость или в тюрьму и что пишущий жалеет меня.
Мысль о новом заключении была ужасна. Наконец, 30 августа вечером пришли к нам Островский (начальник охраны), молодой человек лет 18, со злыми глазами и нахальным выражением, а также несколько членов совета и объявили, что все арестованные отправляются в тюрьму, в Свеаборгскую крепость, сопровождающие же их – по желанию могут быть свободны. Я кинулась к сестре, умоляя ее не оставлять меня, но она наотрез отказалась. «Я принес вам манифест – вы свободны», – объявил он сестре, Решетникову, двум женщинам, сопровождавшим доктора Бадмаева. Одна из них, странная стриженая барышня с подведенными глазами, Эрика, называла себя гувернанткой маленькой Аиды. Островский, бритый, в шведской куртке и фуражке защитного цвета, нагло насмехался. «Конечно, я понимаю – ходить за больными, – говорил он, – но не за такой женщиной, как Вырубова». Вокруг поднялся наглый хохот. «Да кроме того, их, вероятно, скоро убьют»…
Но стриженая барышня, оставляя маленькую Аиду, объявила: «Я еду с доктором Бадмаевым». Потом, подойдя ко мне, она шепнула: «Хотя я вас не знаю, я буду за вами ходить». Нас торопили. Я передала сестре несколько золотых вещей и просила ее передать последний привет родителям. Спустились по скользкому трапу и помчались в большой моторной лодке в неизвестность…
XIX
Крепость Свеаборг расположена на нескольких маленьких островах в заливе, недалеко от Гельсингфорса. Залив этот зимой совсем замерзает, летом же острова эти покрыты зеленью и служат местом прогулки для обывателей Гельсингфорса.
Минут через 20 мы причалили к острову, где находится крепость, и пошли пешком в гору. Налево, на фоне темного неба, окруженный зеленью, высился белый собор, направо за гауптвахтой – одноэтажное казенное здание, куда нас повели. Принял нас какой-то молоденький офицер, окружили грязные солдаты, повели по узкому, вонючему коридорчику, по обе стороны которого были двери в крошечные грязные камеры. Меня и Эрику втолкнули в одну из них и заперли.
Двое нар, деревянный столик, высокое окно с решеткой и непролазная грязь повсюду. Эрика и я улеглись на доски, свернув пальто под голову. Утром проснулась от невыносимой боли в спине, затекла голова, и мы чихали от пыли, которой наглотались за ночь. Но Эрика смеялась, уверяя, что все будет хорошо. Нельзя себе вообразить уборную, куда мы ходили в сопровождении часового: для караула и заключенных была одна и та же уборная. Пищу нам приносили из офицерского собрания: все было вкусно. Платили за обед и ужин по 10 рублей в день. Бедный Глинка-Янчевский уверял, что он никогда так хорошо не ел, как в крепости. Еду приносил нам сторож Степан; на вид он был неимоверно грязный, носил полотенце вокруг шеи и этим полотенцем вытирал тарелки. Он вымыл нашу ужасную камеру.
Мы влезли на стол и увидели из окна двор; напротив какая-то постройка, рабочие – финны и финки – проходили по дворику. Из форточки, которую мы ухитрились открыть, дул прохладный морской ветерок.
Напротив нас была камера Мануйлова – через форточку в дверях мы увидели его. Он стал нам показывать три пальца и написал «три дня». «Нет, не три дня, наверно, мы просидим здесь месяц», – сказала я и написала крупным шрифтом: «Месяц». Столько времени мы и просидели здесь.
Большой опасности мы подвергались при смене караула, пока не назначили комиссара наблюдать за солдатами. По ночам они напивались пьяными и галдели так, что никто из нас не мог спать. Узкий коридорчик выходил прямо в караульное помещение; приходило их человек 20 или 30. Играли в карты, пили, курили, спали, но больше всего спорили между собой. Караульным начальником был офицер, а также его помощник. Эти юные офицеры боялись солдат больше нас, так как солдаты грозили покончить с ними самосудом. Один из них, посмелей, раза два спас нам жизнь, уговорив солдат, когда они решили с нами покончить. В конце заключения мы по вечерам ходили к ним в дежурную комнату, пить чай. В комнате этой стояли два зеленых кожаных дивана. С этих диванов, после десяти дней заключения, вынули сиденья и принесли Эрике и мне и положили на нары. Но эти сиденья оказались неудобные, скользкие и покатые. Когда мы засыпали, они из-под нас выскальзывали. Позже эти сиденья заменили матрасами, набитыми морской травой.
Нас не запирали, так как замки от камер были потеряны.
На воздух нас выводили на полчаса и позволяли гулять по гауптвахте. Прогулки эти, в сущности, были опасные, так как мимо гауптвахты проходила проезжая дорога; солдаты-артиллеристы из крепостного гарнизона проходили мимо, идя на пароход или с парохода. Собиралась толпа любопытных, так что нас стали выводить рано утром. Особенное внимание привлекал доктор Бадмаев в его белой чесучовой рубахе, белой шляпе и белых нитяных перчатках; главное же – он всегда заговаривал с толпой. Смотрели на нас, как на зверей в клетке, но после и редко кто останавливался.
Эрика все просилась к доктору Бадмаеву, и ее стали пускать к нему на целый день. Он диктовал ей разные врачебные сочинения и романы. По вечерам надевал бледно-голубой халат, сидел в полутьме, так как лампу ставил на пол, и жег какие-то ароматные травы. Солдаты насмехались над ним из-за его нежного отношения к Эрике, но в конце нашего заключения к нему целый день приходили лечиться матросы и говорили, что если других отпустят, то товарища Бадмаева они не отпустят, так как он им очень помогает. Меня же Бадмаев не любил, так как я отказалась принимать его порошки и также от массажа, хотя он уверял, что я буду ходить без костылей.
Но зато к бедному Глинке-Янчевскому все, начиная со сторожа Степана, относились с полным презрением, так как у него совсем не было денег. Нельзя себе вообразить, какими рисунками были вымазаны стены его камеры; голые женщины и т. д. в натуральную величину. Солдаты вначале даже не позволяли к нему входить, пока не смыли часть рисунков. Бедный старичок все время спал на голых досках, покрываясь старым пальто. Когда вечером всем давали лампы, его обносили. Я приносила ему молоко и читала вслух газеты; чая у него не было, и каждый вечер он приходил со стаканом кипятка, прося уделить ему немного чаю. Каждый день также он обращался к нам с одним и тем же вопросом: «Ну что, сегодня мы уезжаем?» – «Нет», – отвечали ему, и старичок брел к себе в камеру с ужасными рисунками и смирно сидел весь день. Мы часто шутили, говоря, что если нас освободят, то его, наверное, забудут в крепости.
Что Гельсингфорский Совет не сразу нас уничтожил, думаю, связано с тем, что мы числились арестованными Керенским, которого они ненавидели. Офицеры приносили мне поклоны и выражали столько сочувствия от себя и от разных лиц; особенно же хорошо относился к нам некий матрос, комиссар К. Назначили его к нам после того, как однажды, проснувшись ночью, Эрика и я увидели у нас в камере несколько пьяных солдат нз караула, пришедших с самыми плохими намерениями. Мы стали кричать о помощи, вбежали другие солдаты, которые спасли нас. Тогда я обратилась к одному из членов Центробалта, некоему матросу Попову, которого называли министром юстиции, так как он заведовал арестованными, с просьбой назначить кого-нибудь из матросов комиссаром при нас в случае опасности от караула.