Анна Старобинец – Резкое похолодание (страница 24)
— Хватит реветь, — брезгливо командует отец, — и поехали.
— Дальше не поеду, — повторяю я тихо.
— Поедешь.
— Нет.
— А я говорю: поедешь.
— А я говорю… нет.
— Что мне, оставить тебя здесь?
Он улыбается. Он взбешен.
— Оставь.
— То есть мне уйти?
Над нами — заснеженные еловые лапы, сверкающее морозное небо, свинцовая тишина. Холодно, красиво, противно.
— И он ушел куда-то вбок… — фальшиво напевает отец. — Я отпустил, а сам прилег…
Он задумчиво смотрит вправо — в том направлении, куда уходит наша лыжня, — потом косится на меня. Кажется, действительно прикидывает, не поехать ли ему, в педагогических целях, одному — авось я потащусь следом.
— …Мне снился сон про наш веселый оборот…
У отца в голове целая куча всяких стихотворных и песенных обрывков. Но петь он не умеет. Зря он поет.
— …Он был мне больше чем родня… Он ел с ладони у меня… Тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та-та…
Эта фальшивое пение в зимнем лесу звучит так глупо и так беспомощно, что мне сразу становится его жалко — но я все равно не отвечаю, молчу. Сейчас не время для жалости. Он мой противник, у нас борьба. Его раздражение — против моего упрямства. Его отвращение — против моего отчаяния. Его отличная физическая форма — против моей усталости и моих жировых отложений.
— Размазня, — шипит на меня отец, и мне ясно, что победили упрямство, жир и отчаяние. Я победила.
— Может быть, все-таки поедем? — он уже сдал все позиции. — Ну что тебе не нравится? Такая хорошая лыжня, ровная… Ты вон уже отдохнула…
— Нет, — говорю решительно. — Я больше не могу.
— Сопли хотя бы вытри, — он протягивает мне носовой платок.
Громко, протяжно сморкаюсь.
Отец неохотно лезет в свой рюкзак и вытаскивает из него горнолыжный бугель — крепкий ремень с простой деревяшкой на одном конце и маленькой изогнутой железякой на другом. Тот конец, который с железякой, он обвязывает вокруг своей талии, деревяшку протягивает мне.
— Точно сама не поедешь?… — почти просительно.
— Точно.
— …Конец простой: пришел тягач… — заунывно гундосит отец. — И там был трос, и там был врач, и МАЗ попал, куда положено ему…
Я беру в руки бугель; отец поворачивается ко мне спиной и начинает быстро, красиво скользить по лыжне, ритмично покалывая палками снег, оставляя на нем, то справа, то слева, то справа, то слева, аккуратные отпечатки — маленькие круги с темной точкой в центре. Я расслабленно еду за ним на буксире. Мои палки с тихим шуршанием волочатся по снегу и перечеркивают, перечеркивают, перечеркивают его знаки.
Мне наконец хорошо — впервые за сегодняшний день. Мне больше не надо бежать, задыхаться, пыхтеть, потеть, доказывать, стараться не разочаровать, стараться соответствовать… Не надо совершать над собой усилия, заведомо бесполезные, чтобы не упасть лицом в грязь — в переносном смысле — и лицом в снег — в прямом. Все уже произошло. Я уже не добежала, разочаровала, упала и так, и эдак… Я в очередной раз доказала, что зимние виды спорта — не для меня, что я безвольная толстоногая корова, я жирная колбаса, я беспомощная сосиска, я рыдающий бесформенный студень, по ошибке упакованный в оранжевый спортивный комбинезон. Но теперь мне очень хорошо. Я совсем не шевелюсь, и заснеженные пушистые ели сами скользят мимо меня. Ветер приятно освежает лицо, и я жмурюсь от удовольствия, а потом открываю глаза и смотрю на отца, совершенно не опасаясь, что он заметит мой восхищенный собачий взгляд…
Больше всего я люблю смотреть на отца сзади. Тогда можно видеть его прямую спину, широкие, мерно покачивающиеся под синей курткой плечи, сильные длинные ноги, чуть пружинящие в коленях, — и не видеть его лица, на котором в любой момент может возникнуть то выражение, которого я больше всего боюсь.
Не то чтобы презрение — и не то чтобы даже недовольство: скорее, какое-то усталое, вялое недоумение. Иногда оно почти незаметно, иногда даже
Так было всегда. Сколько я себя помню — у отца всегда было наготове это выражение.
Я делаю это редко. Я убиваю лишь те слова, которые кажутся мне опасными…
Я смотрю на отца. Его позвоночник безупречен, его силы бесконечны, его обмен веществ идеален, его движения совершенны. Белоснежные волосы на затылке чуть выбиваются из-под шапки. Отец поседел в ранней молодости, еще до моего рождения. Но седина совсем не портит его. Он красив.
А я пошла в мать. Мы обе — сосиски. Обе — толстые, оплывшие, неспортивные. Мы годимся только на то, чтобы волочиться за ним на буксире.
— Давай поговорим как взрослые люди.
— Давай.
Он встает, подходит к плите и принимается соскребать со сковородки остатки зеленой фасоли.
Зеленая фасоль очень экологична, в ней много витаминов и мало калорий, но мы с матерью толстеем и от нее…
Он ставит тарелку с добавкой мне под нос и снова возвращается к плите.
— Ты вообще отказываешься заниматься спортом?
Он стоит ко мне спиной. Я молча разглядываю стол. На нем три тарелки — моя с добавкой, его пустая и мамина полная — с нетронутым, остывшим, зеленым. Мама лежит в комнате на диване, уже довольно давно. Отдыхает после очередной истерики. Отсюда мне не видно ее, но я знаю, что она лежит на спине, раскинув опухшие ноги, прикрыв в своей особой манере глаза: верхние веки опущены не до конца, под ними видны оголенные желтоватые полоски пустых белков. Ее толстые щеки покрыты пунцовыми точечками…
Я осторожно дотрагиваюсь до своих щек — с левой все в порядке, на правой же по-прежнему нащупывается подлый нечувствительный островок.
— Если ты действительно совсем не хочешь заниматься спортом, я не стану тебя заставлять, — говорит он. — Обещаю. Так что — отказываешься?
Это неожиданный поворот. Это прекрасный шанс. Это мой счастливый билет в безоблачное детство — без пота, без беготни, без унижений, без одышки, без спортивных комбинезонов, без мокрого снега в рукавицах, без твердых нечувствительных пятен на щеках. Какой прекрасный шанс! Он явно говорит всерьез — а значит, выполнит свое обещание. Он говорит со мной грустно, но совсем не зло, мы говорим «как взрослые люди» — а значит, мой ответ не повлечет за собой скандала.
И главное — он стоит ко мне спиной. А значит, я не увижу выражения его лица, и, значит, мне не придется смотреть ему в глаза, когда я наконец скажу: «Да. Отказываюсь».
Я тщательно прожевываю зеленую фасоль, проглатываю ее. Я открываю рот, все еще ничего не говоря, оттягивая момент счастья, смакуя про себя это «да», и это «от», и это «ка-зы-ва-юсь»…
Он возвращается к столу и садится напротив меня. Пристально смотрит. Ждет.
Я бодро говорю:
— Нет.
— Что нет?
— Нет, не отказываюсь. Просто мне не нравятся беговые лыжи. На беговых лыжах я кататься не буду. Лучше что-нибудь другое.
Правая щека отзывается на каждый произносимый мною звук приятной теплой щекоткой. Я машинально прикасаюсь к коже. Размораживается…
— Прекрати себя без конца теребить, — раздраженно говорит отец.
— У меня щеки обморожены.
— Да ничего у тебя не обморожено! По крайней мере снаружи. Все в порядке, совершенно нормальные щеки. Красные и толстые… И чем же ты хочешь заняться?
Отправляю в рот еще одну порцию фасоли, жую.
— М-му, ты мог-гы…
— Прожуй, потом говори!
Быстро проглатываю почти половину, остальное приминаю языком и отодвигаю за щеку.
— Ты мог бы взять меня ма уору.
— Куда?!
— На гору.
— Куда?…
— На гору.