реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Соколова – Чужими голосами. Память о крестьянских восстаниях эпохи Гражданской войны (страница 22)

18

Сами респонденты, жители Тюменской области, часто отмечали слабость памяти о Западно-Сибирском восстании по сравнению с Тамбовским. Многие искали причину этого отличия, апеллируя к характеру послереволюционного террора в регионе, к масштабной мобильности населения и к ряду других факторов. Так в чем же причина? В предварительных выводах, основанных на материалах интервью, которые были собраны в рамках проекта «После бунта», исследователи отмечают, что для сохранения и воспроизводства памяти о восстаниях важными оказываются значимые фигуры из национального мемориального канона, связанные с этими событиями. В том числе это касается красных командиров. В случае Тамбовского восстания такими фигурами были, например, М. Н. Тухачевский и Г. К. Жуков, в то время как командиры, подавлявшие Западно-Сибирское восстание, остались менее известными в общенациональном контексте[256]. Но этот ответ остается принципиально неполным, если видеть разгадку лишь в конкретно-исторических обстоятельствах самих восстаний, игнорируя особенности формирования социальной памяти в регионе после их завершения (ведь важно не только кто участвовал в подавлении восстания, но и то, почему кто-то оказался включен в общесоюзный канон памяти и как это влияло на социальную память впоследствии).

Различия памятования о схожих событиях могут быть обусловлены и различиями между самими группами, вовлеченными в событие. Определенные различия в случае Тамбовского и Западно-Сибирского восстаний также, разумеется, были. Можно назвать и большее количество относительно недавних переселенцев в Сибири, и большую плотность поселений на Тамбовщине, и многие другие факторы. И все же кажется, что в основном люди, вовлеченные в события обоих восстаний, были крестьянами со схожим укладом хозяйства и бытовой культурой. И различия в организации их образа жизни были не столь тотальны, чтобы объяснять ими разную представленность памяти о восстаниях сегодня.

Полагаю, что для того, чтобы понять характеристики современного состояния памяти о событиях восстаний и региональные различия в этой памяти, нужно реконструировать тот контекст памятования, который существовал в предшествующие годы. Ведь современное забвение или отсутствие выраженного намерения вспоминать события может свидетельствовать не только о ныне существующих идентичностях и социальных рамках памяти (хотя и о них, несомненно, тоже), но и о том, в каком состоянии память пребывала в более ранние периоды. Важно учитывать, что социальные рамки памяти менялись. В этом смысле показательны размышления некоторых респондентов о том, как вспоминали (или не вспоминали) о восстаниях в советское время: «И вот смотрите, это ведь тоже очень интересное, и раскулачивание, и то, что вот 21‐й год, — на самом деле, получается, что могло быть несколько „точек пересборки“. Это вот конец 50‐х — середина 60‐х годов, после XX съезда, когда реабилитация началась, там середина 60‐х, возможно, юбилей 50-летия советской власти, вот вариант, когда, кстати, заговорили про „антоновщину“ <…> когда Лагунов пытался опубликовать[257], вот одна „точка пересборки“ — не изменилось ничего [в Тюмени]. Следующая — это конец 80‐х — 90‐е годы, когда вроде бы об этом заговорили… Но смотрите, я смотрю по Тюменской области, вот был всплеск интереса, и пропал»[258].

Интервью, собранные в Тюменской области, отличает констатация быстрого спада (после кратковременного подъема) массового интереса к восстаниям в постсоветское время, а также недоумение многих респондентов по поводу отсутствия значительного интереса («Почему у нас нет этой темы?»). При этом для респондентов часто нет самоочевидного ответа на вопрос, почему память о событиях в регионе менее актуальна, чем на той же Тамбовщине. Основания различий кажутся неясными. Это еще раз подтверждает предположение, что искать ответ на этот вопрос стоит не только в нынешних различиях между двумя регионами, но и в том, как вспоминали о событиях восстаний раньше.

Эта глава не претендует на то, чтобы дать исчерпывающий ответ на вопрос о том, почему память о крестьянском восстании в Западной Сибири оказалась сегодня в Тюменской области менее актуальной, чем память об антибольшевистских выступлениях — в Тамбовской. Я представлю ряд отдельных, но показательных зарисовок о процессе формирования культурной памяти о восстаниях. Полагаю, что, прежде чем ответить на вопрос о причинах формирования тех или иных региональных рамок, необходимо лучше понять механику их функционирования. А для этого представляется важным проследить, как формировалась культурная память[259] (то есть память, носителем которой являются символические медиаторы), касающаяся восстаний. Ведь социальная память в современных обществах обычно существует лишь около 80 лет, а при большей временной перспективе ключевую роль неизбежно начинают играть продукты культуры[260].

На основе проанализированных материалов я выдвигаю тезис, что одна из ключевых предпосылок различия памяти о Тамбовском и Западно-Сибирском восстаниях кроется в особенностях развития советской массовой культуры (в первую очередь соцреалистических романов). Важнейшим периодом здесь стали первые десятилетия после Гражданской войны. Различия в литературном пласте массовой культуры, сформировавшиеся в первые декады после событий, оказались чрезвычайно важны для складывания культурной памяти о восстаниях и в дальнейшем. Кроме того, я предполагаю, что культурная память в рассмотренных примерах оказывала значительное непосредственное влияние на социальную память (причем и в то время, когда многие непосредственные свидетели событий были еще живы).

В работе над главой я опирался на несколько комплексов источников. Одним из них были издания художественных произведений о восстаниях (прежде всего — периода сталинизма, более поздние тексты рассмотрены скорее для описания общего контекста). В центре моего внимания оказываются два романа о Тамбовском восстании, написанные в 1930‐х годах и издававшиеся заметными тиражами как в этот период, так и позднее. Причина внимания именно к ним связана с тем, что они стали одними из хронологически первых крупных художественных произведений об антибольшевистских крестьянских восстаниях. Я полагаю, что их довольно раннее появление и массовые тиражи сыграли важнейшую роль в том, как в дальнейшем складывалась память о Тамбовском восстании. Это отличается от ситуации с Западно-Сибирским восстанием, многотиражные художественные произведения о котором стали доступны отечественному читателю значительно позже.

В качестве источников были использованы и материалы советских газет о рассматриваемых художественных произведениях, и ряд архивных материалов о них. Я обращался также к архивным материалам, связанным с борьбой за мемориализацию событий восстаний в различных районах Тюменской области. Наконец, еще одним комплексом источников стали материалы проекта «После бунта»[261]. При выборе респондентов предпочтение отдавалось тем, кого можно было бы назвать специфическими носителями знания о восстаниях, — краеведам, учителям, активистам, историкам, а также людям, в чьих семьях были свидетели восстаний[262].

Обращаясь к ситуации первых десятилетий после восстаний, можно заострить внимание на нескольких важных тенденциях, которые могли оказывать влияние на характер устной передачи воспоминаний (или умолчания) о событиях восстаний. Так, в публичном поле этого времени не просто преобладала память победившей в Гражданской войне стороны, но она была встроена в нарратив активно насаждаемой коммунистической идеологии (Революция и Гражданская война как переломный момент истории и начало современности). Особенно активному идеологическому воспитанию и индоктринации, разумеется, подвергались более юные советские граждане (через такие институты, как школа, комсомол и пр.). Это усиливало дистанцию между поколениями. Нельзя не учитывать и возможное нежелание старших вспоминать о кровавых событиях восстаний не только из‐за «политических» рисков, но и просто потому, что это могло вызвать к жизни притухшие конфликты внутри локальных сообществ, между семьями. Если добавить еще и стремительное исчезновение привычного для более старших поколений уклада жизни (переход к колхозам и т. п.), а часто и весьма распространенный в период быстрой урбанизации переезд в города, то становится ясно, что препятствия к частной межпоколенческой трансляции памяти о восстаниях были колоссальными.

В то же время советско-партийные структуры (через такие институты, как школа, читальни и библиотеки, армия и пр.) транслировали новую идеологию, добиваясь невиданного до этого охвата аудитории. Распространение грамотности приводило к росту роли книжной культуры и рождению феномена массового читателя. Разумеется, другие формы массового искусства (кино, радио и пр.) тоже играли роль, но для первых постреволюционных лет письменное слово было чрезвычайно важно. При этом ассортимент книжной продукции в послереволюционную эпоху все в большей степени оказывался под непосредственным партийно-государственным контролем: к началу первой пятилетки были ликвидированы частные издательства[263], в целом в 1920–1930‐х годах стремительно разрасталась библиотечная сеть, но при этом ее фонды росли «без расширения ассортимента, т. е. почти исключительно за счет увеличения тиражей»[264]. Таким образом, речь шла о системной политике по регулированию массового чтения.