Анна Пожидаева – Сотворение мира в иконографии средневекового Запада. Опыт иконографической генеалогии (страница 47)
Остается задаться вопросом, каким образом эти мотивы стали сменять друг друга в композициях XII–XIII веков. Каваллиниевская реставрация и последующая гибель фресок базилики Сан-Паоло-фуори-ле-Мура не дают возможности сослаться на монументальный образец V века. Ареал распространения мотива (в первую очередь Юг Италии) предполагает непосредственные римские и монтекассинские влияния, однако количество разнообразных вариантов исключает обращение к одному общему прототипу.
Пытаясь проследить путь мотива женской или мужской маски от Римской Античности до космологических композиций XI–XII веков, мы неизбежно отмечаем, что за пределами Италии наши два образа становятся малоразличимы уже к началу IX века — в миниатюрах Утрехтской Псалтири, изображающих пасть Ада, спуск в Преисподнюю и т. п.[618](нач. IX в., Библиотека университета, MS Bibl. Rhenotraiectinae I № 32, ff. 9r, 14v, 52r etc.). В «Иконографическом лексиконе» Киршбаума[619] эти и многочисленные другие расположенные на земле маски неясного пола называются просто «масками Смерти». Характерно, что В. Фольбах констатирует, что женский лик Бездны (снабженный подписью) в Евангелии Лиутара равнозначен персонификации Ада (что очевидно из содержания притчи о богатом и бедном Лазаре)[620].
Возвращение в XI–XII веках к использованию в роли Abyssus’a попеременно женской и старческой масок, таким образом, на наш взгляд, свидетельствует не о стилизации одного из образов, как считает Фольбах (см. выше) а, напротив, о сознательном возвращении к двум равноценным позднеантичным прототипам. Характерно, что этот процесс происходит именно в римско-монтекассинском кругу в процессе обращения к раннехристианским источникам и, если принять тезис об отсутствии персонификации Бездны во фресках Сан-Паоло, может быть истолкован как результат обращения к какому-либо астрономическому или мифологическому трактату, содержащему изображение Эридана, Океана или Горгоны.
Примеры же «жестко стилизованных», по выражению В. Фольбаха, образов можно, скорее, найти в миниатюрах двух каталонских Библий (
Волны и обитатели моря
Замечательно, что к возвращению к позднеантичным римским образам можно отнести и использование третьего варианта — «морского пейзажа» с рыбами, восходящего к распространенному мотиву римских мозаик пола (фреска капеллы св. Фомы Беккета в Ананьи, фреска ц. Санта-Мария в Чери, Библия из Санта-Чечилия-ин-Трастевере (
Таким образом, можно констатировать одну общую область заимствований для самой вариативной части композиции — позднеримский декор бассейнов терм и других сосудов и искусственных водоемов. Осталось предположить, каким образом этот мотив пришел в нижнюю часть композиции Первого дня Творения. Выше мы отказались от идеи обращения к общему для всех римскому монументальному образцу. Скорее всего, речь идет либо об образце, пришедшем из традиции Октатевхов, либо же о заимствованиях посредством обращения к мелкой пластике (монеты?) и/или к каролингским копиям позднеантичных мифологических или астрономических рукописей. В следующем разделе мы рассмотрим подобный случай — но не типовой, а совершенно уникальный, и постараемся дать более однозначное объяснение внедрению языческого мотива в канву христианской композиции.
5. Приключения Третьего дня. От херувима к Аполлону с Дафной
Начнем с истории об ошибке, допущенной много лет назад и уже единожды исправленной.
В 1938 году английская исследовательница Адельгейда Хейманн (1903–1993) публикует в «Журнале Института Варбурга и Курто» статью[623] об иконографии вводной миниатюры Верденского гомилиария (Верден, Городская библиотека, Ms 1, f. Jr;
Замечательно, что, констатировав преемственность между персонификациями месяцев и Днями Творения, Адельгейда Хейманн в своей работе 1938 года легко ограничивается констатацией этого родства, не задаваясь вопросом о механизме проникновения календарных мотивов в иконографию Дней Творения: «Нам неважно, каким путем и через сколько промежуточных этапов эти аллегории достигли Вердена»[629].
Мы намерены начать наше исследование с момента, на котором остановилась А. Хейманн, — с поиска и возможности идентификации тех «промежуточных этапов», которые предшествовали сложению комплексной композиции фронтисписа и появлению среди персонификаций-месяцев инородного персонажа. Наша задача — не столько еще раз показать, каким образом календарные мотивы могли стать одним из вариантов изображения Дней Творения, сколько попытаться объяснить очевидное отличие одного из них, типа персонификации Третьего дня (назовем этот тип «персонаж в пейзаже»), от остальных (тип «персонаж с атрибутом»).
В свете сказанного выше замена одного из персонажей ряда на элемент ряда чужеродного — не редкость в начале XII века. Мы уже обращали внимание на варьирование в пределах круга памятников «римского типа» трактовок отдельных, преимущественно второстепенных, персонажей: Бездны, персонификаций Света и Тьмы.
Завершая наше исследование, мы подвергнем анализу самый сложный из памятников — один из немногих вариантов помещения цикла Сотворения мира в концентрическую схему. Й. Зальтен[630] называет тип композиции Верденского гомилиария stark antikiesirend (сильно антикизирующим) и возводит его еще к древнеримской традиции концентрических мозаик пола, представленных в первую очередь композициями космографического характера[631]. О наличии прямой связи между христианской изобразительной традицией и позднеантичными концентрическими схемами свидетельствует греческая миниатюра к «Альмагесту» Птолемея (Vat. Gr. 1291 f. 9r, 813–820 гг.), являющаяся, по-видимому, копией мозаики III века[632] и включающая три концентрических круга с изображением Гелиоса в центре. В этих кругах располагаются знаки зодиака, персонификации месяцев и персонификации планет (или, по мнению И. Спатаракиса, нимф). В свою очередь, персонификации месяцев с атрибутами в руках восходят к «Календарю Филокала» 354 года[633]. Об их трансформациях в западнохристианской иконографии речь пойдет ниже.
Распространение к рубежу XI–XII веков в западноевропейской миниатюре концентрической схемы как универсальной формы, способной наглядно проиллюстрировать самые разные комплексы понятий, связано с изменением подхода к изображению вообще, усложнением его содержания и адаптацией с этой целью схемы, имеющей столь же универсальный характер в позднеримский период. Как мы показали выше (см. раздел «Концентрическая схема. Ее происхождение и использование в иконографии Творения»), Эллен Беер связывает популярность концентрической схемы еще с трактатом Исидора Севильского «Об этимологии вещей» и приводит три возможных источника этой схемы: орнаментальные, космографические и фигуративные композиции[634]. Она ссылается на «Этимологию» Исидора Севильского как на первое упоминание концентрической схемы как идеального варианта упорядоченного представления любых частей сложного целого[635].