Анна Орлова – Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов (страница 102)
У нас в классе была девочка очень красивая, красилась, стала беременной. Это был 9-ый класс после блокады. С 43-го года, когда офицеры стали носить погоны, Сталин дал понять, что у нас не просто страна, а империя. После войны, после того, как девочки стали носить формы, ввели раздельное обучение. Объяснили девочкам, что они — девочки, а мальчикам, что они — мальчики. А до этого — «военная тайна», все одинаковые[1514].
Все одинаковые — так ли? Уничтожение гендерных различий шло по линии превращения девочек в мальчиков, а не наоборот. Унисекс не переставал быть неким гендером, только этот гендер шел вразрез с тем, что до этого времени считалось принадлежностью гендера женского.
Интересно, что как раз в это время появляется рассказ Андрея Платонова «Семен», в котором показывается полная противоположность гендерной переориентации девочек, а именно — необходимость гендерной переориентации для мальчика. Мать Семена, умирая, дала ему вместе со своим благословением и силу воспитать оставшихся на его попечении братьев и сестер. Однако эта сила не срабатывает до тех пор, пока Семен не прибегает к волшебному средству, которым оказывается ее собственная одежда. Надев материнский капот, Семен перестает быть ребенком и более того — он перестает быть мальчиком, существом мужского пола. Теперь он — волшебное существо, дух-охранитель, почти мать или дух матери, помогающей своим детям из гроба. Он сам становится подобием той волшебной куколки или коровы, которая помогала детям-сиротам в сказках. Л. Леви-Брюль называет эту особенность мифологизирующего мышления партиципацией[1515]: раз мать носила платье, платье становится частью матери. То, что для этого превращения понадобился трансвестизм, указывает на глубокие религиозные корни платоновского рассказа. Как пишет в своей книге «Богини» Й. Шрайер, переодевание мужчины в женское платье было одним из обычаев эпохи перехода от матриархата к патриархату, когда мужчина считал, что только идентификация с богиней может принести ему счастье и «освятить» его[1516].
В то же самое время у Платонова появляются и другие рассказы, в которых мать, а точнее, именно покойная мать, оказывается волшебным существом, способным помогать сироте и даже спасать его от смерти — например, в рассказах «Третий сын» или «Полотняная рубаха» (где есть утверждение «Мертвые матери тоже любят нас»[1517]). Можно ли найти в этой тенденции намек на возвращение к культу умерших предков? Но в русских народных сказках мы видим помощь покойных предков и со стороны умершего отца тоже (как, например, в сказке «Сивка-Бурка»), а не только умершей матери (как в сказках «Василиса Прекрасная» с помогающей куколкой или «Крошечка-Хаврошечка» с помогающей коровой).
Может быть, Платонов, утверждавший культ именно матери, уловил то непередаваемое ощущение, характерное для 1930-х годов, что вставало, как пар, «кипучими» всплесками невероятного восторга над праздничными толпами людей на демонстрациях? Тогда это называли энтузиазмом, и никто не станет отрицать, что этот наплыв безмерных чувств действительно царил в те времена и был для многих определяющим жизнеощущением (и мне самой в раннем детстве, в конце 1940-х годов, довелось пережить этот энтузиазм во время демонстраций).
Что же это было такое — буквально «кипучее», как в песне «Москва майская» эксплицитно названа не только «Москва моя», но и «страна моя»? Что это за кипящая субстанция поднимается над восторженными толпами, чтобы, как пар, превратиться в подобие облаков, способных пролиться на землю живительным дождем? И имеет ли пребывание этой субстанции в двух агрегатных состояниях (как пар и как жидкая вода) какое-то отношение к тому культу матери, который Платонов утверждал в своих рассказах?
Культ Матери как базового символического образа богини плодородия, известный с самых древних времен, выстроен по модели трех миров, или трех ипостасей богини (подобно трем агрегатным состояниям воды): газообразное состояние напоминает о воздушной = космической богине, вызывавшей своим лабрисом громы и молнии; жидкое — о богине-дарительнице, дающей жизнь всему на земле; твердое — о богине мудрости, смерти и возрождения. Это «первая святая троица», как пишет одна из основательниц феминистской антропологии Х. Гёттнер-Абендрот[1518].
Этот культ, хотя и не так откровенно, как Платонов, подспудно утверждали и авторы слов созданных в 1930-е годы песен. В этих песнях появляется образ Страны — Родины — как некой управляющей инстанции, которая предстает как живое, одушевленное существо, «посылает» и даже отдает «приказы». Приказы, которых невозможно ослушаться, которым подчиняются с превеликим удовольствием и даже с восторгом. Прислушаемся к таким словам из песен той поры: «Штурмовать далеко море посылает нас страна», «Наша Родина нам приказала», «Когда страна быть прикажет героем», «Страна зовет, ведет и любит нас»…
Одно из первых упоминаний этой таинственной инстанции находим в стихах «Песни о встречном» (1932) Бориса Корнилова: «Страна встает со славою / На встречу дня». Одно из последних — в «Гимне энтузиастов» (1940): «Здравствуй, страна героев…» Связано ли это обращение к мифическому образу Страны (она же Родина) с преодолением мысли основоположника советской идеологии Карла Маркса о том, что социализм нельзя (!) пытаться строить в одной отдельно взятой стране, не берусь сказать. Однако возникновение популярной песни «Низвергнута ночь…», в которой утверждается мечта «По всем океанам и странам развеем / Мы алое знамя труда», датируется 1929 годом. Образа одной-единственной страны, какой бы великой и замечательной она ни была, в этой песне еще нет — «нам» подавай все страны, и к тому же все океаны.
Чтó это за песни такие были, что вырывались не только из рупоров на площадях, звучали не только в радиопередачах, но прежде всего существовали
В моей первой повести «Темница без оков» есть сцена, в которой родители героини поют песни 1930-х годов: «Пели с воодушевлением, словно что-то, чего нельзя назвать словами, дохнуло им в лицо и вновь воскресило их. Седые, покрытые морщинами, они пели со всей страстью юности… И песни звучали, почти независимо от тех, кто их пел, оживляя невозвратимое, немыслимое теперь время»[1519].
Эта сцена настолько «зацепила» читателей самиздатского журнала «37», в котором в 1977 году эта повесть была впервые опубликована, что они познакомили меня с автором слов моей любимой песни из кинофильма «Семеро смелых» — с Андреем Николаевичем Апсолоном. И из интервью, которое мне в 1978 году удалось у него взять, я узнала, что все было как раз наоборот: никакой пропаганды и вообще ничего, спущенного
Для того чтобы на самом деле окончательно понять, каким образом и когда именно появились на свет эти необыкновенные песни 1930-х, я обратилась к документам и книгам той поры. И выяснилось следующее. В том же 1929 году (когда появилась песня «Низвергнута ночь») в Москве проходила первая музыкальная конференция и чуть ли не во всех выступлениях на ней слышалась тревога по поводу того, чтó поет современная молодежь:
Что же поется в наших клубах, на наших вечеринках? ‹…› Пресловутые «Кирпичики» имели колоссальное распространение. Когда мы анализируем песенный материал той новой песни, что поется сейчас, мы должны сказать, что здесь у нас часто преобладает та же самая цыганщина и бульварщина, с которыми мы должны бороться и с которыми мы боремся. Однако молодежь поет эти песни, потому что ей нечего петь[1520].
Многие из выступавших недоумевали: чем же «берет» молодежь цыганщина? Выяснилось, что прежде всего наличием в ней лирического начала, которого так не хватало официальной песне. Как с грустной иронией писал Маяковский в стихотворении «Передовая передового» (1926), «А у нас / для любви и для боя — / марши. / Извольте / под марш / к любимой шлепать!»[1521]
В прочитанном на нелегальном вечере в мае 1979 года докладе «О культовом значении советских песен»[1522] я писала о том, как постепенно удалось в текстах этих песен сплести эпическое и лирическое начала, и указывала на просвечивающую во многих из них религиозную подоплеку. Но что это за религия, в которой коллективное и индивидуальное достигают возможности гармоничного сосуществования? Что это за религия, в которой мир предстает как нерасчлененное единство, где, по выражению А. П. Платонова, «все со всем связано» и гармония возникает не только между человеком и обществом, но и между человеком и всем миром? Лирический герой лучших из этих песен, обращаясь к природе, не столько наделяет ее человеческими свойствами, сколько провидит в прекрасной гармонии природы красоту и гармонию будущего счастливого мира — и настоящей счастливой любви. Существует ли такого рода религия на самом деле? И правильно ли было бы назвать ее просто анимизмом?