Анна Долгарева – Хроники внутреннего сгорания (страница 36)
те, кто выжили,
те, кто выжгли
изнутри из себя эту юность, что неба выше, разучились говорить «мы вместе» и «ненавижу».
Как нас много, говорят они, нас, мол, не одолеть. Боже мой, пусть они не знают, как это — смерть.
Пусть они навсегда будут молоды и светлоглазы, пусть они верят, что истребят заразу, пусть они стоят до рассвета.
Видишь, Господи, как они верят во все и сразу.
Полюби их за это.
Август истекает малиновым соком, солнечная терраса, вино, омлет. У тебя чудесный дом и жена под боком, и с войны прошло четырнадцать, что ли, лет.
У тебя осталось четыре шрама на коже, впрочем, тема войны в семье стара и избита. Просто раз в пару месяцев тебе снится одно и то же, не уснешь, пока не глотнешь медицинского спирта.
Вы тогда отступали через твою деревню, осень била ветром, смеялась пылью в глаза, за тобой раскачивались деревья, листья путались в отросших твоих волосах. Вы остались на ночь, и ты пошел не к родителям — ты нашел старый домик рыжеволосой Элли. Ни соседи, ни друзья твои не увидели, как вы держались за руки, как смотрели.
Как вы падали в сено, как смеялись и обнимались, даром что завтра опять бесконечное отступление, тебе дал господь эту малую малость — говорить с ней, посадив ее на колени.
А у Элли теплое тело и круглые груди, а осенние ночи длинны, длинны. И неважно, совсем неважно, что скажут люди, если двое вас, счастливых, как до войны. Как вам ветер в окна гудел неистово, как зияло небо морозовеющей синевой. Как ты вышел под утро воздуха глотнуть серебристого, а вернулся — и в доме не было никого.
Как вы отступали все дальше, дальше, как ты думал — боже, как я устал же. Как совсем забыл же про то письмо — мать писала, что Элли умерла. Два года назад, зимой.
Допиваешь вино и внезапно осипшим голосом ты зовешь свою Катарину. У твоей жены такие же рыжие волосы и глаза, как у Элли, цвета болотной глины.
Днем не помнит, ночью он иногда ей снится,
если ее разбудить, то протянет руку,
в пустоте зависают пальцы, дрожат ресницы,
в пустоте нет ни зова ее, ни звука,
открывает глаза, понимает, что как же, как же,
вот же он, но пустота уже отступает,
а наутро она никому уже не расскажет,
ну кому нужны, в самом деле, приступы блажи,
да и нет ничего, лишь одна пустота слепая,
которая иногда наступает.
Где-то там, отделенный морем, небом и Авалоном,
он молчит, прислонившись к березе: прости, Мария.
Облака брызжут солнцем, яростно золотые.
И когда земля, пробуждаясь, пахнет соленым,
он ее вспоминает, словно впервые.
Нет меня, никогда меня не было, слышишь, прости, Мария.
…И она бредет в пустоте, протянув ладони,
ничего вокруг и не было, и не будет.
Я найду тебя, слышишь, на каком бы ты Авалоне
не скрывался, ты увидишь, что могут люди.
В пустоте не бывает направления и опоры,
не разносятся звуки и не бывает ветра,
не бывает «когда-то» и не бывает «скоро».
Утро. Выдох. Яркие брызги света.
Нет меня, никогда не будет, ни здесь, ни где-то…
«Будущего нет, — говоришь ты, — будущего нет». Куришь на кухне: три часа ночи, неровный свет. Ветер в щели, но холод давно не злит. Будущего нет. Пива четвертый литр. Кот, ноутбук, квитанции и завал. Будущее кончилось — или ты его проебал.
…Сносит течением в прошлое каждый миг, в тяжесть прожитых дней, прочитанных книг, отболевших любовий (возможно, таки любвей), когда был то ли моложе, то ли живей…
Впрочем, раз нет ничего — тогда что терять? Утром включаешь новый видеоряд: сборы в дорогу времени не займут, спальник и плеер — на все пятнадцать минут.
Так и иди — тропинками, городами, ветер играет проводами над головой. Прошлое растекается облаками, нет больше тыла — ты больше ничей, ты свой. Нет ничего — весна, трава прошлогодняя, редкие пятна снега прыгают зайцами. Да, у тебя есть единственное сегодня — можно больше никем уже не казаться.
Поезд летит через степи гудящим шершнем. Теплый ветер рыжий, как все сумасшедшие.
Так ты дойдешь до самого края света, где большие ночи, как часовые, стоят. Не оставаться — чего там такого нету. Посмотреть на северное сияние — и назад.
Только не надо фотографировать, останавливать. Многие так ловили — но не поймали ведь.
Возвращайся другой дорогой — вот тебе чудо еще, а дорога всегда убегает, и ты лови ее…
А когда ты вернешься, тогда ты поймешь, что будущее — оно такое же неостановимое.
Когда становится вовсе невмоготу, выкидывает, расплющивает в пустоту,
между работой и домом — ни там, ни тут, тогда они за спиной у тебя встают.
Одна говорит: ну чего ты, ну не реви, я точно знаю, что мир стоит на крови,
и если неправильность режет совсем глаза — бери автомат и уходи в леса.
Вторая тоже тихонько толкает в бок, хмыкает: слишком мало прошла дорог, если ревешь — значит все еще будет окей. Я вот не плачу, расстреливая друзей.
У третьей лицо и руки обожжены, дырки от пуль и улыбка иной страны.
«Будет еще вам радужное далеко, главное, раньше оружия не сложить, —
голос сожженный, похожий на птичий клекот, — я умирала, я знаю, как круто жить».
Обернешься — и нет никого за твоей спиной. Прошлое тает, опять становясь тобой.
THAT'S OK
А потом нас вывезут — по вагонам, а вагоны, как сумки, набиты — криком (пусть расскажут оставшиеся — легко нам, увезенным от пыли, беды и лиха. Кто остался — не выжить, асфальт навыворот, только бомбы взрываются за спиной, и в попытке глоточек воздуха выбороть будет плакать ребенок — возможно, мой).
И вот это бегство — туда, где земля не рвется,
постоянно оборачиваясь назад:
как ты там, родной? И огнем плюется
небо, выбрасывая еще заряд.
А потом поделим последнюю луковицу, безголовые бабы с больными детьми, на ухабах мотает, об стенку стукается голова тяжелая — не усни. И одна завоет: никто не останется, господи, даже выжить уже не хочется, пусть скорее вжарят по атомной станции — хоть тогда уже все закончится.
Тише, тише, смотри, мы вполне счастливые, эта сказка не сбудется, заснет назад.