18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Аксёнова – Красная рябина (страница 15)

18

Они шли тихой по-ночному деревней и молчали. Квакали вдали бессонные лягушки. Еще дальше, видно в деревне Чупахино, надсадно лаяла собака. Митька поежился от легкого холодка с реки.

— Замерз?

— Не-е.

— Тогда давай начнем. Ты, пожалуй, думаешь, что я о себе и твоей матери хлопочу? Нет, браток, не только. Еще тебя хочу уберечь от ошибки. В свое время сам такую допустил, до сих пор грузом на душе лежит.

Митька хмуро молчал. «Пойте, пойте, так я теперь и поверю чему».

— Ты, конечно, знаешь, что я у Настасьи Кузьминичны приемыш?

— Как приемыш? — невольно вырвалось у Митьки.

— Не знал? — удивился дядя Никифор. — Я думал, у нас в деревне все и всем известно. Значит, забыли уже. Да, так вот и приемыш. Неродной, значит. Мужа ее и сына кулаки убили. Сына-то по ошибке: ему всего год был. В нее метили, когда с ним на руках шла. Камнем. Наповал.

Слышно было, как поскрипывают дядь Никифоровы ботинки, шлепают о пятки его, Митькины, расхлябанные сандалии.

— Не смогла она больше в тех местах жить, уехала. Сюда прибилась. Как в тумане, рассказывала, годы прошли. Десять лет. А в тридцать втором меня подобрала.

Митька не мог не поддержать разговора: все-таки не о пустяках каких речь шла.

— Как это подобрала? — спросил он.

— А так. У нас в Поволжье голод сильный был. Отец от истощения умер, сестра, а мы с матерью взяли котомки и пошли кусочничать. Небось не знаешь, что это такое? Побираться по миру, милостыню просить. Только что люди голодные могли подать? Все, что за день соберем, мать старалась мне отдать. Это я теперь понимаю, а тогда и не думал — оставляет себе что мать или нет.

Никифор помолчал. А когда снова заговорил, голос его вроде бы немного охрип.

— Пришли однажды вечером в деревню. Попросились в самую крайнюю избу. Женщина жила одинокая, ну и пустила нас. «Утром ранехонько уйдем», — сказала мать. Только никуда уйти не удалось: утром она не проснулась.

Он снова замолчал, и уже надолго.

Митьке хотелось выразить свое сочувствие, но он не знал, как это сделать, поэтому он просто вздохнул и сказал:

— Да-а.

Луна стеклянно посвечивала сверху, посвечивала обманно, как-то по-нарочному: все виделось совсем не таким, как днем. Митька никогда не гулял еще об эту пору, и он как бы заново смотрел на ночную деревню, поля, лес вдалеке. Речка казалась широкой, глубокой, хотя на самом деле была она здесь маленькой — только малышам купаться. Лес казался густым и страшным. А на самом деле он был молодой, весь в солнечных полянах.

Но на все это он смотрел невсерьез, как-то вполглаза: история чужой горькой жизни захватила его. Что же дальше-то? Но он не смел спрашивать, понимал, что дядя Никифор переживает рассказанное, да и чувствовал себя виноватым: из-за него, Митьки, ворошил старое дядя Никифор.

Помолчав, сколько ему надо было, дядя Никифор продолжил:

— И стали мы жить вдвоем. Конечно, ей повеселее со мной стало, и я к ней привязался: никого у меня, кроме нее, не было. Прошло так года два. Мне уже лет десять было. И вот приехал к нам в деревню фельдшер. Человек, как я сейчас понимаю, большой души. Наши колхозники в нем отца родного нашли: простой, никому он в помощи, ни в совете каком не откажет. По каждому случаю к нему бегали: жена с мужем поругаются, до дележа дело дойдет — к нему, дочка в город задумала уехать — опять к нему. А уж по медицинской части и говорить нечего: фельдшер, а его лучше всяких докторов уважали.

Стал он к нам в дом заглядывать. Вижу, радуется Настасья Кузьминична его приходам. Ждет. То бусы, глядишь, наденет, то платочек беленький повяжет. А была она в молодые годы высокая, стройная, как говорится, царица, да и только. Правда, очень уж молчаливая. А тут и разговор появился, и пошутит когда. Я-то, хоть и мал был, живо смекнул, в чем дело, да и добрые люди помогли понять, что к чему. Добрым людям всегда есть дело до этих дел, — мимоходом заметил дядя Никифор. — Ну вот, однажды пришел он, я, как всегда, стал здесь же крутиться возле дома: когда он приходил, я далеко не отлучался. Прошло немного времени, зовут меня. Стоит она вся розовая, глаза блестят, никогда я ее такой красивой не видел.

— Ну вот, Никита, говорит, я за Петра Григорьевича замуж выхожу. Будем втроем жить. Что скажешь на это?

И тут меня всего затрясло, кинулся я к ней да орать благим матом:

— Маманька, милая, не ходи за него, не ходи!

Чего я тогда испугался — толком не знаю. Наверное, боялся, что не один у нее буду. Что меньше тепла ее на мою долю достанется.

В общем, кричал что-то и все маманькой звал. А ведь до того только тетей, не поворачивался язык матерью звать: свою хорошо помнил. А тут само вырвалось. А она-то, как услыхала это «маманька», кинулась ко мне, побелела вся, обхватила руками.

— Не плачь, — говорит. — Раз не хочешь — твоя воля, так оно и будет. — И Петру Григорьевичу: — Не прогневайтесь, Петр Григорьевич. Видите, сынок не велит.

Так и осталась. А я лет через пять-шесть убежал в мореходку. Меня один парень подбил, в Мурманск. Потом война. В общем, встретились мы, когда мне уже двадцать два стукнуло. Дай, думаю, посмотрю, как там моя старушка живет. Приехал в сорок седьмом… — Дядя Никифор с трудом выталкивал из себя слова, — а тут одни печи. Встретила меня и в самом деле старуха. Одинокая. Словом, сирота. И ночью, когда я один лежал, дал себе клятву: обездолил я ее, хоть и по глупости, по малолетству, а все-таки обездолил, так теперь будет она у меня самый первый человек. Мать. Когда своей семьей обзавестись собрался, ее, конечно, к себе вызвал, а там возьми и скажи:

— Я тебе когда-то в жизни помешал, теперь твоя воля: скажешь — не женись, не нравится, мол, невеста или еще что, — не женюсь.

Она — ох и хитрая — даже удивилась как будто: «Чем же ты мне помешал, уж не фельдшера ли вспомнил? Так это я сама за него не схотела: слишком умный для меня. Я-то ведь на грядке выросла». Поняла, чем я мучаюсь, успокоить захотела. Только не успокоила Нечиста моя совесть перед ней.

Дядя Никифор кончил свой невеселый рассказ. Он ждал теперь, что скажет Митька.

А Митька молчал, не знал, что сказать. С одной стороны, конечно, плохо, что дядя Никифор помешал Вовкиной бабушке, когда она молодая была, с этим фельдшером. Мало у нее горя было? А с другой стороны, при чем тут мать? У матери-то ведь никакого горя не было, так чего ей? И сын у нее не приемный, а свой собственный. И немолодая уже, скоро сорок лет. А будешь спорить — эгоистом назовут, скажут, что жизнь матери испортил…

— Так как же? — напомнил дядя Никифор. — Давай начистоту. Мы с твоей матерью любим друг друга, хотим пожениться. И главное тут препятствие — ты. А сам тоже лет через пять учиться уедешь или в армию пойдешь.

— Ее дело, — угрюмо сказал Митька. — Как хочет, так пусть и делает. Только я никуда пока не собираюсь. Пусть одна, если хочет. Мне и здесь хорошо.

Так ходили они и говорили часа два, а когда вернулись домой, мать все так же сидела на крыльце, ждала.

Она взглянула на Митьку, на дядю Никифора и все поняла. Улыбнулась виноватой, счастливой улыбкой, обняла одной рукой Митьку, другую протянула дяде Никифору.

— Спокойной ночи.

— Он парень умный, я это давно знал.

Дядя Никифор растрепал ему вихры. Митька не отодвинулся, хотя сейчас, когда рядом такая теплая, такая своя стояла мать, ему больно было подумать, что ее придется делить с кем-то.

— Пошли спать, — позвала мать. И оттого, что голос у нее был счастливый, Митьке стало еще больнее, и он поскорее забрался в постель, спрятал голову под одеяло.

VIII

Отец вторую неделю лежал в больнице. Дома стало приветливее, чище и уютнее. Мать меньше ругалась, а один раз так даже вместе с Тайкой чуть не до слез хохотала над Юрочкой, как он воевал с петухом. Петух все норовил прыгнуть Юрочке на голову, а Юрочка прутом отгонял его. Не сдавались ни тот, ни другой, пока мать наконец не подняла Юрочку на руки. «Ах ты, аника-воин», — и понесла в избу.

Тайка эти дни ходила присмиревшая и то и дело думала об отце, представляла, как он придет совсем-совсем другой. Иногда она представляла про себя, как отец с матерью разговаривают ласковыми добрыми голосами, как вместе все ходят в кино. Тайка даже была согласна, чтоб ее не брали, пусть бы только вместе сами ходили.

Ее мечты шли еще дальше. Вернется отец, сядут они как-нибудь с Тайкой на крыльцо и разговорятся по душам. «А что, — скажет Тайка, — сидеть нам здесь, что мы, грибы, что ли, какие, чтоб всю жизнь на одном месте. Взяли бы да и поехали, ну хоть бы в тот же Мурманск. А то и еще куда. Ездят же люди. Целые поезда народом набиты».

«А что ж, — скажет отец, — чего и не поехать, вот поговорю с Никифором и махну с ним в Мурманск, потом и вас выпишу». — «Нет уж, — скажет Тайка, — ты нас сразу бери, а то мало ли чего, глядишь, без нас еще выпивать начнешь». — «Н-но, — скажет отец, — поговори…» А потом подумает и скажет: «А что ж, может, и вместе». Выйдет мать, он и ее спросит: «Как смотришь, чтобы в Мурманск махнуть?» А мать, наверное, сначала испугается, а потом заплачет от радости.

Тайка ходила по деревне и чувствовала, какая она легкая, как ноги ее едва касаются земли, и ей казалось, что ходит она здесь последние деньки: почему-то представлялось, что жизнь ее должна круто перемениться, а что за перемена, если здесь оставаться.