реклама
Бургер менюБургер меню

Анго Сакагути – Гудбай (сборник рассказов) (страница 31)

18

— Эй, вы, там, откройте двери!

Шуметь на втором этаже прекратили, загорелся свет сначала наверху, потом внизу, дверь лавки открылась, и оттуда осторожно высунулись заспанные старуха с дочерью. Полицейский с ухмылкой сообщил, что никакие это были не воры, и вытолкнул меня вперед, но старуха как ни в чем не бывало спросила:

— Кто это? Я не знаю этого человека. Ты его знаешь? — обратилась она к дочери.

— С нами он точно не живет, — с самым серьезным видом ответила та.

От такого обращения даже я не нашелся, что сказать, и, пробормотав только: «Что ж, тогда прощайте», направился в сторону реки, не обращая внимания на то, как полицейский пытался меня остановить, и думая, что они все равно рано или поздно собирались меня прогнать и в этом доме мне оставалось жить недолго, а значит, следовало быть готовым к тому, что теперь меня снова ждет одинокая бродячая жизнь.

Я подошел к перилам моста, и неожиданно из моих глаз полились слезы. Одна за другой они капали в реку, медленно катившую волны под луной, и каждая капля оставляла на водной глади маленькие, но прекрасные круги. С тех пор прошло уже лет двадцать, но я до сих пор помню тоску и грусть, овладевшие мной в ту ночь.

После того случая я продолжал терпеть жестокость различных женщин, но если вы думаете, что все это были женщины необразованные, а значит, едва ли способные на жестокие, безжалостные поступки, то это совершенно не так. Стараниями некой профессорши женского университета, долго учившейся за границей и покинувшей этот мир в прошлом году, один из моих сборников подвергся такому поношению, что я был потрясен до глубины души и с тех пор не смог написать ни строчки. Даже если бы я пожелал, то не смог бы опровергнуть ее слова или как-то оправдаться: ее нападки были слишком беспощадны. И образования-то у меня никакого нет, кроме начального, и стихи мои настолько вопиюще бездарны, что их невозможно читать, и очевидно, что деревенщина из Тохоку не может написать хоть сколько-нибудь утонченных стихов, и стоит, мол, лишь посмотреть на меня, и сразу видно, что у меня лицо не поэта, а опустившегося грязного жалкого труса, и Японии никогда не стать цивилизованной страной, пока существуют такие необразованные люмпены от поэзии. Она была права во всем от первого до последнего слова, но в ее критике — точной и беспощадной, будто она бранила бестолкового ребенка, выговаривая, что он обуза для семьи и ему лучше умереть, — звучала такая ярость, словно она хотела раздавить меня, показав, что ничтожество и есть ничтожество.

Я всего раз видел эту даму на каком-то поэтическом вечере, так что у нее не должно было быть никаких личных обид, но почему же она выбрала именно меня, незаметного люмпена, для своих нападок? Видимо, даже если женщина преподает в университете и обучалась за границей, она все равно сохраняет эту особую склонность — прицепляться к никчемным мужчинам, чтобы как следует их помучить. В общем, когда я прочитал в некоем поэтическом журнале эту статью, я весь так и затрясся, от ужаса во мне пробудилось какое-то странное, извращенное чувство, и я отправил этой пожилой даме с широким величественным лицом, какое и у мужчин встречается редко, телеграмму, которая окончательно покрыла меня позором. В ней значилось: «Целую».

Однако эта пожилая профессорша наверняка даже не заметила, в какой ужас она меня повергла, окончательно убив во мне и без того хилого поэта. А если бы и заметила, наверное, это привело бы ее в особенный восторг, но в прошлом году она покинула этот мир.

Что ж, уже изрядно стемнело, а значит, полагаю, пора заканчивать мой глупый рассказ. Подводя итоги, хочу сказать, что все женщины в этом мире, образованные или нет, от природы наделены странной и страшной жестокостью, но, несмотря на это, говорят, что они слабы, что хотят хорошего обращения. Когда ты согласишься с этим, они говорят, что мужчина должен быть мужественным, а что вообще такое мужественность? Когда ты пытаешься вести себя мужественно и думаешь, что женщине это нравится, она говорит, что ты с ней чересчур груб, а потом еще как-нибудь особенно жестоко тебе мстит. Так что же нам остается делать? Разумеется, с тех пор как я переехал сюда из столицы, не проходит и дня, чтобы на меня не напали по какому-нибудь странному поводу жена брата, или ее сестра, или их тетка, или еще кто-нибудь из женщин, живущих в доме. «Пока в этом мире существуют женщины, мне, видимо, не найдется в нем места», — думал было я, совсем пав духом, но теперь, когда наступило торжество демократии и, согласно новой конституции, между мужчинами и женщинами полное равноправие, я могу только сердечно поздравить всех мужчин. Теперь никто не сможет сказать, что женщины слабые существа — как-никак теперь все равны. Как это славно! Теперь можно не сдерживаться и неприкрыто говорить о женщинах дурно. Спасибо свободе слова, это еще одно замечательное право! Теперь и я, человек, которому та старая профессорша вырвала язык поэта, получил, благодаря новой конституции, равенству полов и свободе слова, язык, способный жаловаться на женщин. И остаток жизни я намерен посвятить разоблачению женского насилия.

Гудбай

(Перевод рассказа выполнен мастерской переводчиков, которая действует в Петербурге)

Не стало одного маститого литератора. Под конец церемонии прощания полил дождь, ранний весенний дождь.

С похорон под одним зонтом возвращались двое. Один — высокий, средних лет, в одежде с фамильными гербами — писатель. Другой — красавец, помоложе, в круглых очках и полосатых брюках — редактор. Едва они отдали дань уважения покойному, как принялись сплетничать о его женщинах.

— А говорят, он тоже до баб был большой охотник, — произнес писатель. — Глядишь, и твой черед придет. Вон как усох.

— Я собираюсь со всем этим покончить, — покраснев, ответил редактор.

Писатель выражался крайне прямолинейно и вульгарно, поэтому редактор всегда держался от него на почтительном расстоянии; но так как сегодня он не взял с собой зонтик, ничего не оставалось, кроме как спрятаться под дзяномэ[83] писателя и сносить его колкости.

«Конечно, я собираюсь со всем этим покончить. Вообще говоря, в этих словах есть и доля правды».

Что-то переменилось. После войны прошло три года, и, похоже, действительно что-то изменилось.

Тадзима Сюдзи, мужчина тридцати четырех лет от роду, главный редактор журнала «Обелиск». В его речи иногда проскальзывает кансайский говор, но о своем происхождении он рассказывать не любит. На первый взгляд он толковый, этот редактор, но так только кажется — на самом деле он вертится на черном рынке и неплохо зарабатывает. Однако, как гласит пословица, «легко нажито — легко прожито»: пил он как сапожник и, по слухам, содержал с десяток любовниц.

При этом холостяком он не был. Какой там холостяк — уже во второй раз женат. Предыдущая жена, оставив ему дочку-идиотку, умерла от воспаления легких. Он продал дом в Токио, перебрался к другу в Сайтаму и уже там женился снова. Жена была из крестьянской семьи — довольно зажиточной, хотя с первого взгляда этого и не поймешь. И для нее брак, конечно, был первым.

Кончилась война, и он, оставив жену с дочкой на попечение родителей супруги, вернулся в Токио, снял комнату на окраине только для того, чтобы ночевать, шнырял повсюду, ловко вертелся на черном рынке и неплохо так зарабатывал.

Однако спустя три года что-то в нем переменилось. То ли в мире что-то стало иначе, то ли от ежедневных возлияний он исхудал… Нет, нет, это все возраст, все пустое, выпивка опостылела, купить бы маленький домик, привезти из деревни жену и дочку… Нечто сродни ностальгии все чаще занимало его душу.

И пора бы бросить черный рынок, посвятить себя журналу. Вот только…

Вот только есть проблема. Сначала нужно красиво расстаться со своими женщинами. Даже при одной мысли об этом Тадзима, каким бы толковым ни был, терялся и лишь тяжело вздыхал.

— Собираешься покончить, говоришь. — Высокий писатель ухмыльнулся. — Ты молодец, конечно, но скажи на милость, сколько у тебя баб?

Тадзима горестно скривился. Чем дольше он думал, тем сильнее осознавал, что одному ему не управиться. Ладно бы дело было только в деньгах, но от женщин так просто не избавишься.

— Должно быть, я был не в себе. Куда мне столько…

Он вдруг решил рассказать обо всем этому престарелому писаке и спросить совета.

— Ну ты даешь! Кто бы мог подумать… Только ветреные натуры обычно трусят, когда речь заходит о морали, но это бабам и нравится. Если ты молод, хорош собой, при деньгах, а вдобавок добрый и с какими-никакими моральными устоями, то неудивительно, что будешь нарасхват. Ты-то, может, и хочешь со всем покончить, да они тебе не дадут.

— Вот именно.

Он вытер лицо платком.

— Ты, часом, не плачешь?

— Нет, просто очки запотели.

— Да я же слышу. Ну ты и герой-любовник!

Тадзима промышлял на черном рынке, и вопросы морали его не особо занимали, но, как и подметил писатель, несмотря на свою ветреность, в глазах женщин он выглядел на удивление благопристойно, и они без малейшего опасения доверялись ему.

— Есть какие-нибудь идеи?

— Не-а. Тебе бы лет на пять уехать за границу, но теперь так просто никуда не выедешь. Или, может, собери их всех в одной комнате, пусть споют «Свет светлячка», или нет, лучше «Почтительно взирая»[84], выдай каждой по аттестату, а после прикинься сумасшедшим, выскочи голышом из комнаты и дай деру. Должно сработать. Они удивятся и уж точно отстанут.