реклама
Бургер менюБургер меню

Анго Сакагути – Гудбай (сборник рассказов) (страница 11)

18

Как-то раз, когда на улочке проводили учебную противовоздушную тревогу и все «хозяюшки» изображали бурную деятельность, сумасшедший в кимоно без хакама[17] сначала наблюдал за этим и смеялся, а затем вдруг переоделся в защитный костюм[18], украл у одной из них ведро и с нечленораздельными странными смешками стал зачерпывать воду и брызгаться, а потом, приставив лестницу, забрался по стене на крышу и, словно отдавая приказы оттуда, начал выступать с речью (поучительного характера). Тогда Идзаве впервые пришло в голову, что он сумасшедший. Этот сосед иногда пробирался через забор в свинарник к портному и, опустошая ведро с остатками еды, кидался камнями в уток, а порой, с невинным видом подкладывая еду курицам, вдруг давал им пинка. И Идзава, считая этого человека вполне приличным, молча обменивался с ним поклонами.

Да и чем этот сумасшедший отличался от нормальных людей? Его называли безумным, и все же он был гораздо более искренним, чем нормальные люди: громко смеялся, когда ему хотелось смеяться, выступал с речью, когда было желание выступить с речью, бросал камнями в уток, мог два часа подряд то тыкать в морду свинье, то щипать ее за зад. И при этом он был на порядок чувствительней к людскому мнению и мучительно думал, как бы отгородиться от людей, которые слишком много внимания уделяли мельчайшим деталям его личной жизни. Поэтому вход в его дом и располагался так, что надо было обойти дом по кругу, чтобы войти в него, и жил он совершенно тихо, редко тратил время на то, чтобы судачить о других, и был склонен к задумчивости. Из апартаментов на той же стороне улочки до сарая Идзавы круглый год доносились шум воды и вульгарные женские голоса — там жили две сестры-проститутки, и когда у старшей был клиент, младшая ночью ходила по коридору, а когда клиент был у младшей, по коридору ночью ходила старшая. Они считали, что один лишь хохот сумасшедшего делает их соседа представителем другого вида.

Жена-идиотка была особенно тихой и послушной. Она лишь нервно бормотала о чем-то, но слов было не различить, и даже когда удавалось их понять, смысл оставался совершенно неясным. Что касается еды, она не знала, как готовить рис. Если бы ей показали, может быть, она и смогла, но когда ее бранили за ошибки, она еще больше нервничала, и даже когда она ходила на выдачу еды, ничего не могла сделать сама и лишь стояла столбом, пока соседи не помогали ей. Само собой, люди считали естественным, что у сумасшедшего такая жена, и полагали, что на большее ему надеяться не стоило, но мать сумасшедшего была крайне недовольна и злилась: «Женщина называется, а даже рис приготовить не может!» Обычно свекровь была пожилой женщиной с элегантными манерами, но когда с ней делались необыкновенные истерические припадки, она становилась безумнее, чем обычные сумасшедшие, и ее оглушительные крики были самыми ненормальными, страшными и болезненными. Идиотка боялась всего и даже в мирные дни, когда ничего не происходило, вздрагивала, заслышав шаги свекрови, а когда Идзава здоровался с ней, застывала в ужасе.

Иногда идиотка тоже пробиралась в свинарник. Если сумасшедший заходил туда важно, как к себе домой, кидался камнями в утку и щипал свинью за морду, то идиотка прокрадывалась в свинарник бесшумно, как тень, и затаив дыхание. Это было, так сказать, ее убежище, и когда в такие моменты из соседнего дома слышались птичьи вопли свекрови «О-Саё! О-Саё!», в ответ на каждый окрик идиотка застывала и съеживалась, и эти повторяющиеся спазмы, как у загнанного насекомого, могли длиться долго, пока, наконец, она не выбиралась наружу.

Профессии журналиста и режиссера образовательных фильмов были наипозорнейшими из всех позорных профессий. Они понимали только нынешнюю моду, делали все, чтобы не отстать от нее, и в их мире не существовало ни поисков себя, ни индивидуальности, ни оригинальности. В их повседневных разговорах куда чаще, чем в повседневных разговорах служащих, чиновников и учителей, говорилось о личности, человеке, об индивидуальности, оригинальности, но это были только слова — все равно что называть человеческим страданием мучительное похмелье после вечера, посвященного трате денег и ухаживанию за женщинами. Они писали пустые тексты и снимали фильмы, лишенные высоты духа и единого правдивого словечка, напичканные такими клише, как «ах, чувства переполняют нас при виде нашего флага», «спасибо вам, офицеры!», «на глазах невольно выступили слезы», «вокруг слышались взрывы», «он в беспамятстве бросился на землю», «слышались пулеметные очереди» — будто бы войну можно описать так.

Другие говорили: мол, при цензуре ничего стоящего не создать, но это не значило, что они собирались писать правду — правда не имела никакого отношения к их сочинениям, и цензура тут ни при чем. Какая бы эпоха ни настала — эти люди все равно оказались бы поверхностными и пустыми. Они точно следовали за капризами моды и считали, что о нашей эпохе можно писать, взяв за образец популярные романчики. Да и сама правда эпохи оказывалась такой мелкой и грубой — и что общего вообще могло быть у войны и поражения, которые перевернули с ног на голову все две тысячи лет японской истории и человеческой правды? Судьба всей нации зависела от воли вождей, обладавших только зачаточными способностями к самоанализу, и от безрассудных действий вульгарной толпы. Скажи «индивидуальность» или «оригинальность» директору либо президенту компании, и тот отвернется, будто говоря: «Ну что за дурак», потому что журналист — это «спасибо вам, офицеры!», «ах, чувства переполняют при виде нашего флага», «на глазах невольно выступили слезы». На самом деле, нет — такова вся правда и такова вся эпоха.

Попробуй спроси, надо ли от начала до конца записывать длинную трехминутную поучительную речь военачальника, странные песни фабричных работников, похожие на ежеутренние молитвы, — и начальник, внезапно нахмурившись, отвернется, прищелкнет языком, потом вдруг оглянется и, смотря на пепельницу, наполненную драгоценными сигаретами, прорычит: «Искусство бессильно! Правда только в новостях!» Режиссеры, работники отдела производства — все они собирались в дружеские объединения, как профессиональные игроки в эпоху Токугава, и, используя свои таланты во имя «долга и человечности», создали систему круговой поруки куда более корпоративную, чем собственно корпоративная. Так они защищали свою посредственность и, считая борьбу за художественную индивидуальность или гениальность угрозой для себя и нарушением правил фракции, создавали внутренние общества взаимопомощи обделенным талантом. Внутри это были общества взаимопомощи обделенным талантом, но снаружи — общества потребления алкоголя, и люди из фракций занимали «народные кабаки», выпивали по три-четыре бутылки и пускались в споры об искусстве. Они носили шляпы, длинные волосы, галстуки и блузы, как у художников, но в их сердцах было больше верности корпорации, чем требовала сама корпорация. Идзава верил в оригинальность искусства и не хотел отказываться от индивидуальности, поэтому он не мог не только спокойно вздохнуть в этой системе «долга и человечности», но и не испытывать презрения к рабским и низменным душам и их посредственности.

Он стал изгоем — с ним не здоровались, и некоторые даже смотрели на него с презрением. Однажды он решился зайти в кабинет президента и спросить: «Это военные считают, что для отображения реальности хватит камеры и пары пальцев? Ведь у нас, художников, особая миссия — выбирать тот самый угол зрения, с которого реальность превращается в искусство». Президент компании не отвернулся, раздраженно затянулся, будто говоря: «Чего ты не уволишься? Боишься, что в армию возьмут?», затем горько улыбнулся, словно хотел сказать: «Почему ты не можешь просто работать, как все? Получай свои деньги, не думай лишнего и не наглей» и, не произнеся ни слова, жестом указал на выход. Что это, как не наипозорнейшая из всех позорных профессий? Идзава даже подумал, что если его вдруг заберут в армию, то так он спасется от горьких мыслей — и даже пули и голод казались ему чем-то вроде веселого аттракциона.

Пока в конторе Идзавы готовились сценарии с названиями «Не дадим Рабаулу пасть» или «Самолеты — в Рабаул!», американцы уже заняли Рабаул и высадились на Сайпане. Не успела пройти планировочная сессия ленты «Сайпан не должен пасть!», как Сайпан уже пал и оттуда стали летать американские самолеты. Со странным жаром обсуждались ленты «Как гасить бомбы», «Воздушные тараны», «Как растить картошку», «Ни один самолет не должен вернуться назад» и «Сбережение электричества и авиация». Один за другим появлялись причудливые фильмы, нагонявшие бесконечную скуку. Пленки не хватало, съемочных камер было мало, но энтузиазм художников достиг пика, словно в них кто-то вселился, и их поэтические чувства находили выражение в «Атаке камикадзе», «Защитим Японские острова», «Ах, сакура не гибнет» и тому подобном. Фильмы выходили бесконечно скучные, как чистый лист бумаги, а Токио вот-вот уже должен был превратиться в руины.

Пыл Идзавы иссяк. Он проснулся утром. От одной лишь мысли, что надо идти на работу, ему захотелось спать, и когда он дремал, раздался сигнал воздушной тревоги. Он натянул гетры, вытащил сигарету и зажег ее. «Если я пропущу работу, сигарет не будет», — подумал он.