Андрей Зорин – Кормя двуглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века (страница 9)
В переписке с императрицей философу приходилось воздерживаться от изъявлений такого рода враждебности и терпеливо выслушивать от своей не отличавшейся особым благочестием корреспондентки поучения об истинно христианском характере Восточной церкви и присущей ей веротерпимости. Здесь он мог позволить себе только легкую и почтительную насмешливость: «Что до меня, то я остаюсь верен греческой церкви, особенно когда Ваши прекрасные ручки держат кадильницу и Вас можно рассматривать как патриарха всея Руси» (Там же, 118). Екатерина неоднократно и сама называла себя в переписке «главой греческой церкви» (Там же, 176, 193 и др.), отчасти подхватывая ироническую интонацию своего собеседника, отчасти фиксируя реальное положение дел. Позднее, отвечая на слова Екатерины о том, что греки «испортились [dégénérées] и любят грабеж больше, чем свободу» (Там же, 78), Вольтер писал: «Я скорблю и о том, что греки оказались недостойны свободы, которую бы они приобрели, если бы имели мужество последовать за Вами. Я не желаю больше читать ни Софокла, ни Гомера, ни Демосфена. Я бы даже стал презирать греческую церковь, если бы Вы не стояли во главе ее» (Там же, 155).
Тем не менее в «Оде на нынешнюю войну в Греции» Вольтер не скрыл от читателей, что считает именно греческую церковь более всего повинной в упадке духа древних героев:
Вольтер был настолько увлечен греческими образцами, что хотел, чтобы и военные действия велись на античный манер. В своих письмах он, несмотря на свою очевидную некомпетентность в военных вопросах, настойчиво и почти на грани приличия, ссылаясь на какого-то «старого офицера», советует Екатерине использовать в своих походах «колесницы», которые, с его точки зрения, особенно хороши в степях Причерноморья (Екатерина 1971, 28–29, 45, 48, 51–52, 71, 187 и др.). Понятно, что Екатерина вообще не сочла нужным реагировать на подобные рекомендации.
Императрице вообще приходилось несколько сдерживать воинственный энтузиазм своего собеседника, объясняя ему, что до взятия Константинополя еще далеко (Там же, 76), а она предпочитает мир войне. Однако его пристрастие к греческой теме она вполне разделяла. В начале 1773 г., когда война подходила к концу и было уже более или менее ясно, что освобождение Греции придется отложить до лучших времен, она писала Вольтеру: «Я читаю сейчас труды Альгаротти. Он утверждает, что все искусства и науки родились в Греции. Прошу Вас, скажите мне, действительно ли это так» (Там же, 180).
Интерес Екатерины к этому вопросу вполне понятен – если греки были родоначальниками Просвещения, то историческое значение столь тесно связанной с ними России неизмеримо возрастает. В ответном письме, очередной раз выразив надежду, что граф Орлов воздвигнет себе триумфальную арку «не во льдах, а на стамбульском ипподроме», а Екатерина «породит в Греции не только Мильтиадов, но и Фидиев», Вольтер все же разочаровал августейшую корреспондентку, рассказав ей, что греки многим обязаны Древнему Египту, финикийцам и Индии (Там же, 183). На этот раз уже Екатерине пришлось, скрепя сердце, согласиться: «Вы меня вывели из заблуждения, – писала она в августе 1773 г. – <…> теперь я убеждена, что не Греция была родиной искусств. Все же я разочарована, поскольку я люблю греков, несмотря на все их недостатки» (Там же, 185).
Императрица продолжала интересоваться греками – меньше, чем через год «восточной системе» Потемкина суждено было стать государственной политикой. Влияние Вольтера на оформление некоторых элементов этой политики могло быть существенным, но, во всяком случае, оно носило крайне ограниченный характер. У Вольтера Екатерина могла почерпнуть видение освобожденной Греции как царства возрожденной античности, своего рода подстановку Афин на место Константинополя. Однако несущие звенья всей конструкции «греческого проекта»: идея сложной исторической преемственности Греции и России, связь между церковной и культурной преемственностью, утопия братской унии двух империй на основе общей религиозно-культурной идентичности – были совершенно чужды французскому философу.
В соответствии со своим идеалом просвещенного абсолютизма, Вольтер считал предназначением монарха нести свет цивилизации варварским народам. Освобождение и просвещение Греции должно было стать вершиной царственного пути «северной Семирамиды». «Вы, конечно, возродите олимпийские игры, на время которых римляне публичным декретом даровали грекам свободу, и это станет самым славным деянием Вашей жизни», – писал он Екатерине (Там же, 59–60). Вольтера интересовали Просвещение и монархи, несущие Просвещение, а отнюдь не Россия и ее историческое предназначение. Можно, пожалуй, сказать, что с историко-культурной точки зрения замыслы Екатерины и Потемкина принадлежат уже не эпохе фернейского философа, но эпохе Гердера. Однако популярность писавшихся в эти же годы сочинений Гердера, как и опубликованных в середине 1760‑х гг. трудов Винкельмана, в России была еще делом будущего (см.: Данилевский 1980). Екатерина и Потемкин должны были искать вдохновения в домашних источниках.
Осенью 1768 г. Турция объявила России войну. Начало военных действий было для императрицы и ее ближайших приближенных отчасти неожиданным и, безусловно, нежелательным. Неудивительно, что их идейное обеспечение несколько запоздало, и первым делом Екатерина схватилась за опробованную столетиями религиозную карту. Подписанный 18 ноября 1768 г. манифест «О начатии войны с Оттоманскою Портою» не содержит совсем никаких неоклассических мотивов. Здесь говорится о вмешательстве Турции в польские дела, аресте русского посланника в Константинополе Обрескова, коварстве магометан. Подданные императрицы призывались к «войне противу коварного неприятеля и врага имени христианского» (ПСЗ № 13198). Впрочем, манифест был обращен ко всем слоям населения империи, большинство которого не было в состоянии оценить классические аллюзии. Но и авторы первых од на этот случай, предназначенных куда более узкой аудитории, также фиксируют свое внимание на религиозной проблематике.
писал, например, М. М. Херасков, один из самых известных поэтов тех лет. Идеологическая концепция войны ему еще совершенно не ясна, и он легко заменяет Константинополь не Афинами, как Вольтер, но Иерусалимом:
Более того, Херасков прямо противопоставил суетные и бессмысленные подвиги античных героев новому походу за веру:
Впрочем, само упоминание народов, находящихся под турецким ярмом, сама параллель с Грецией как бы подсказывали направление будущих смысловых сдвигов, пока еще остававшихся под спудом.
В оде на объявление войны Василия Петрова, наиболее значительного и наиболее приближенного ко двору – он служил чтецом императрицы – одописца того времени, несметные полчища «саранчи», посланной «в Север» «поклонником Магомеда» (Петров I, 37), также уподоблялись не столько персидскому войску, напавшему на крошечную Грецию, сколько сонму неверных, обложивших древний Израиль. В соответствии с политическими взглядами Екатерины и, в общем-то, в соответствии с действительностью Петров приписывал решение Турции начать войну французскому подстрекательству. Саму же предстоящую кампанию он изображал как грандиозную битву трех сторон света с северной державой.
Византия, древний Бизантий, то есть Константинополь, еще названа здесь Стамбулом и воспринимается как центр мусульманского мира. Еще полугодом позже, когда пришло известие о взятии Хотина, Сергей Домашнев в своей оде уравнивал Византию с Меккой и Мединой, как азиатские земли, находившиеся под властью мусульман и в общем-то им принадлежащие.
В другой оде на взятие Хотина Федор Козельский сравнивал древних греков не с русскими, но с турками: