Андрей Зорин – Кормя двуглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века (страница 4)
Впрочем, суть анализа Гирца не в конкретных политических оценках, а в выявлении той роли, которую играют «концептуальные», идеологические факторы в движении исторического процесса. Качество символической карты, которую рисует идеология, определяется тем, насколько успешно можно с ее помощью ориентироваться на местности. А пути развития социума, будь то профсоюзное движение или целая страна, не в последнюю очередь зависят от того, какими картами он располагает. Сила идеологической метафоры, ее способность схватывать реальность и продуцировать новые смыслы существенным образом сказываются на динамике исторических событий.
Процессы, которые Гирцу довелось наблюдать в третьем мире, начались в конце 1980‑х – начале 1990‑х гг. на территории СССР и продолжились в странах, возникших после его распада. Представляется, что предложенные в статье «Идеология как культурная система» способы анализа меняющейся идеологической метафорики могут оказаться очень продуктивными для понимания разворачивающихся на наших глазах коллизий. Мы ограничимся здесь предварительными наблюдениями над некоторыми событиями последнего десятилетия.
История независимой России начинается с поражения путча 19–21 августа 1991 г. Многие обстоятельства этой исторической драмы определялись логикой экономического развития страны, столкновением социальных сил, институциональным кризисом, закулисными политическими интригами, личными свойствами ведущих участников и другими факторами, не говоря уже об исследованной еще А. де Токвилем морфологии революционного процесса (Токвиль 1986). И все же культурно-символическая оркестровка происходившего, система вплетенных в самую ткань исторического процесса фигуративных подстановок и субституций также сыграли немалую роль (ср.: Фрейдин и Боннел 1995).
В те дни в центре Москвы был инсценирован поединок двух систем, который на протяжении почти полувека расписывала советская, да и антисоветская пропаганда. Кремль и Белый дом (только на сей раз американский), синекдохически обозначавшие соответствующие державы, были с самого начала холодной войны основными протагонистами всемирно-исторической схватки. Во время путча Белый дом на Краснопресненской набережной как бы исполнял роль своего заокеанского старшего брата. Стоит вспомнить предъявленную обеими сторонами функциональную эмблематику.
На стороне Кремля были те же атрибуты власти, которые он демонстрировал миру в течение всей советской эпохи. Во-первых, танки, бессмысленные для решения задач, которые ставили перед собой путчисты, но десятилетиями успешно репрезентировавшие державную мощь. Во-вторых, канонизированная русская классика – помимо краткого информационного сообщения и пары невнятных указов, ГКЧП сообщило стране о своем приходе к власти трансляцией по всем телеканалам «Лебединого озера».
Крах путча обозначился после телевизионной пресс-конференции его лидеров, молниеносно превратившей трясущиеся руки вице-президента СССР Янаева в символ новой власти. В основе этой семиотической катастрофы лежал глубокий коммуникативный просчет. Известив страну о возврате к старым порядкам, члены ГКЧП сами воспользовались информационными технологиями эпохи гласности. В советскую эпоху органам коллективного руководства, обладавшим реальными властными полномочиями, полагалось действовать из‑за кулис. В отличие от декоративных съездов КПСС и сессий Верховного Совета, отчеты о пленумах ЦК передавались по телевидению только в дикторском зачтении, не сопровождаясь видеорядом, и публиковались в газетах без каких бы то ни было фотоизображений. Что до заседаний Политбюро, то даже такая информация о них стала появляться только с 1983 г., после прихода к власти Андропова.
Напротив того, защитники Белого дома располагали всенародно избранным президентом и парламентом и воспринимали гражданское неповиновение незаконным распоряжениям ГКЧП как акт политического самоконституирования («Мы, народ…»). Мелкие детали происходившего, вроде рок-концерта и бесплатной раздачи импортных сигарет, только подкрепляли идеализированный образ Америки как высшего воплощения представлений о цивилизованном мире, которые были выработаны в советские годы всей культурой антикоммунистического протеста. Наиболее часто повторявшаяся речевка тех дней – «Россия – Ельцин – свобода» – служила прообразом синтеза внеимперского патриотизма, легализма и индивидуализма, который был заявлен как идеология новой российской государственности.
Два года спустя, 20 сентября – 4 октября 1993 г., политический кризис вновь вылился в противостояние тех же двух архитектурных комплексов. Однако на этот раз оно проходило на фоне радикальной перегруппировки символов в совсем иным образом идеологически размеченном пространстве.
Национал-коммунисты, стянувшиеся к Белому дому, оказались обречены на повторение не только сценария, разыгранного ненавистными противниками, но и отчасти их символической жестикуляции. Логика конфликта вынудила их объявлять себя сторонниками парламентаризма и конституционной законности, что катастрофически не соответствовало ни поднятым ими флагам, ни организации вооруженных отрядов, ни чаяниям их сторонников. И хотя одна коммунистическая газета объявила в те дни, что «Белый дом наконец-то стал Домом Советов», сама риторика «защиты законных органов власти» не вязалась с обликом и действиями защитников, не сумевших выстроить убедительной системы идеологических метафор.
В то же время перебравшийся в Кремль президент экспроприировал у своих предшественников Чайковского, как отчасти и танки, сохранив в то же время метафорику «вхождения в цивилизованный мир». 26 сентября Вашингтонский оркестр под руководством Ростроповича исполнил на Красной площади увертюру «1812 год». На двадцатипятиминутный концерт народу, даже если не говорить о миллионах телезрителей, собралось существенно больше, чем на все митинги и демонстрации, которые организовывала и та и другая сторона. На самой главной русской площади американский оркестр во главе с всемирно знаменитым музыкантом, изгнанным из России советским режимом, играл классическую русскую музыку. Новая власть пыталась через голову коммунистических временщиков представить себя наследницей вековых традиций российской государственности.
Президентская сторона побеждала в битве метафор до 4 октября, когда весь накопленный ею символический капитал был, также с далеко идущими политическими последствиями, перечеркнут телекартинкой CNN и укоренившимся клише «расстрел парламента». Образы гражданской войны, отпечатавшиеся в сознании жителей России, создали потребность в идеологии примирения, на которую быстро откликнулся Ельцин, предложив думскому коммунистическому большинству подписать Соглашение о национальном примирении и согласии, а впоследствии соответствующим образом переименовав 7 ноября. Однако в полной мере метафорика тотального примирения была реализована в рамках совсем иной идеологической модели, наиболее зримым и наглядным выражением которой стали торжества, устроенные 5–7 сентября 1997 г. по случаю 850-летия Москвы.
Как писал Поль Рикер, «невозможно представить себе сообщество, которое бы не праздновало, с большей или меньшей степенью мифологизации, собственное появление на свет». Разыгрывая в празднестве миф своего основания, сообщество совершает «фундаментальный идеологический акт». Оно заново переживает свое единство в пространстве и времени, «преодолевает разрыв между исходным мифом и неизбежной неполнотой коллективной памяти» (Рикер 1984, 261–262).
Как правило, национальные празднества основываются на противопоставлении одной исторической эпохи другой. Вспоминаемое событие уподобляется акту творения, отделяющему космос от хаоса. Так, например, тысячелетие русской государственности, с помпой отпразднованное в 1862 г., и тысячелетие принятия христианства, которое отмечалось в 1988 г., отрицали, соответственно, доваряжскую или языческую Русь. В императорский период главным государственным праздником служил день восшествия на престол царствующего государя – о его предшественниках, по крайней мере непосредственных, было лучше не вспоминать. Разумеется, 7 ноября 1917 г. должно было ощущаться как начало новой эпохи – как, первоначально, и памятные дни демократической России. Так же устроены и религиозные праздники: те, кто отмечает Рождество или Пасху, заново переживают символическое окончание дохристианской эры. Праздник рассекает время надвое и отвергает его первую половину.
Выбор для праздника даты основания города сводит это символическое отрицание до минимума. Попытавшись де-факто превратить основание столицы в главное национальное торжество, устроители праздника не отказывались ни от какого наследства, предоставляя другим городам и весям упражняться в собственных мифах, – волна местных юбилеев тут же прокатилась по России, и ее отголоски до сих пор звучат в Петербурге, ожидающем бурного гулянья по поводу своего трехсотлетия.
В сценарии московского юбилея трагическая история России неожиданно предстала как бесконечная и бесконфликтная череда золотых веков. Все было прекрасно и при великих князьях, и при московских царях, расправившихся с этими князьями, и при петербургских императорах, отрекшихся от московской эпохи, и при коммунистах, и при демократах. Московский мэр явился на праздник в костюме древнерусского князя. Портрет доброго царя Ивана Грозного был спроецирован на стену МГУ в лазерном шоу французского композитора Жана-Мишеля Жарра. Открытие в дни торжеств церетелиевского памятника Петру I призвано было как бы отменить петербургский период русской истории, вернув первого императора и всех его наследников в брошенную ими Первопрестольную.