Андрей Убогий – Моя хирургия. Истории из операционной и не только (страница 4)
Рассказывать о ней — все равно что описывать целую, незнакомую прежде страну со своим населением, нравами и языком, со своими писаными и неписаными законами, преданиями и легендами, героями и злодеями, фольклором, полным забавных или леденящих душу историй, — со всем, словом, тем, что составляет народную жизнь и судьбу. И все глубже и глубже погружаясь в больничную жизнь, проводя в ней будни и праздники, ночи и дни, я все чаще думал о том, что наша больница — это Россия в миниатюре.
В городе не сыскать другого подобного места, где сошлось бы столько разных характеров и языков, профессий и судеб, людских страданий, надежд, боли и радости, сколько их сталкивается в стенах больницы скорой помощи.
Мало того: и история целой страны отразилась в больничной истории, словно в капле воды. Я застал еще годы застоя с их неторопливо-размеренной жизнью, со стенгазетами и концертами художественной самодеятельности, с осенними выездами в подшефный колхоз на картошку и с коммунистическими субботниками, завершавшимися непременным пикником где-нибудь на больничных задворках.
Потом, в 90-е годы прошлого века, когда ветер истории разметал сонную дрему застоя и казалось, страна вот-вот рассыплется в прах, нелегко приходилось и нашей больнице. Случалось, нам месяцами не выдавали зарплату и медики выживали, чем бог пошлет; как на войне, не хватало лекарств, бинтов, инструментов; все чаще к нам привозили не ущемленные грыжи и аппендициты, а ножевые или пулевые ранения, и слова «Это не городская больница, а медсанбат» все чаще и чаще звучали из уст как хирургов, так и их пациентов.
Исторические катаклизмы не обходятся без переселений народов, когда сотни тысяч людей бросают родные места, чтобы спасти и себя, и детей где-нибудь на чужбине. И едва ли не первой из тех, кто принимал и до сих пор принимает все эти миграционные волны, опять-таки была наша больница. С Кавказа, из Средней Азии, из Молдавии и Приднестровья — а вот теперь еще из Украины — приезжают медсестры, врачи, пациенты, и наша больница, как и Россия, открыта для всех.
И, коль уж наш разговор о больнице принял такие масштабы, не могу не рассказать о поразительном совпадении, до сих пор вызывающем у меня что-то вроде священного трепета, — совпадении, выводящем нашу калужскую городскую больницу уже на библейскую высоту.
Лет пятнадцать назад я задумал писать о больнице роман. И название подобрал хоть и не оригинальное, но вполне подходящее: «Ковчег». Думаю, нет нужды разъяснять его смысл. Однажды — роман был только в замысле — я решил измерить большими шагами длину и ширину главного больничного корпуса: того, в котором и должно происходить действие будущего произведения. И вот я шагаю, шагаю — и прихожу в изумление. Оказывается, наш «ковчег скорой помощи» имеет сто пятьдесят метров в длину и двадцать пять в ширину; а если вы откроете Ветхий Завет, то узнаете, что ковчег Ноя имел в длину триста локтей, а в ширину пятьдесят — то есть точно такие же размеры, как у нашей больницы! Комментарии, как говорится, излишни. А тогда, закончив мистический этот обмер, я подумал: теперь, хоть умри, написать роман я обязан.
Врачебная ошибка
Начать эту главу стоит мыслью Рене Лериша[3], считавшего, что каждый хирург носит в душе собственное кладбище, куда время от времени удаляется помолиться. Правда, русский язык и русская жизнь несколько сократили и огрубили выражение французского доктора; у нас говорят: «У каждого хирурга есть свое кладбище».
Конечно, есть оно и у меня. А всего памятнее мне две смерти, которым я был невольной причиной и о которых хочу теперь рассказать. Они случились давно, более тридцати лет назад, в самом начале моего хирургического пути. Помню даже день — 11 июня, — когда я пошел оперировать гнойный пиелонефрит. А пациентка, пожилая добрая женщина, с которой произошло такое несчастье, годилась мне даже не то что в матери — в бабушки. И помню, как она за час до операции с трудом подошла ко мне в коридоре и сказала:
— Милый доктор, не переживайте: все будет хорошо, — и вдруг добавила: — Позвольте, я вас обниму…
И мы с ней обнялись прямо посреди отделения: уж не знаю, как это выглядело со стороны.
Операция сразу пошла тяжело. Наше вмешательство на пораженной почке было далеко не первым, и все оказалось настолько запаяно грубыми рубцами, что приходилось их рассекать почти наугад, не видя границ между органами. К тому же воспаленные ткани обильно кровоточили, рана почти все время была влажной, и отсос гудел непрерывно. Хирурги поймут меня: очень сложно работать, когда, с одной стороны, нужно быть осторожным, а с другой — необходимо быстрее удалить закрывающий обзор орган, потому что иначе толком не разглядеть источник кровотечения.
С нас сошло семь потов — а больная потеряла более литра крови, — когда гнойную почку мы наконец убрали. И все было вроде неплохо: мы промыли и осушили рану, оставили, как и положено, в ней дренажи — и, когда рана была ушита, повернули больную на спину. И почти тут же по дренажным трубкам потекла кровь.
Мы повернули больную обратно на бок и стали снимать швы. Помылся заведующий. Но при ревизии раны мы ничего особенного не обнаружили: основные сосуды были надежно прошиты, и пока мы минут десять, напряженно пыхтя, во все глаза рассматривали и промокали тупферами ложе удаленной почки, рана оставалась сухой. Снова зашили рану, постояли, глядя на дренажи («Ну, что: все нормально?» — «Да вроде нормально…»), — а затем перевезли пациентку из операционной в реанимацию.
И тут опять по дренажам потекла кровь. Бегом вернули больную в операционную, позвали сосудистого хирурга — и снова стали искать источник загадочного кровотечения.
Оказалось: когда я выделял из рубцов нижний полюс замурованной почки, я оторвал небольшую люмбальную вену, впадавшую в нижнюю полую, главную вену всего организма, со стороны позвоночника — так что, пока больная лежала боком на валике, поврежденная вена прижималась к позвонку, и никакого кровотечения не было. Когда же мы переворачивали пациентку на спину, по дренажам начинала течь кровь.
Разобраться-то мы разобрались и даже сумели ушить дефект нижней полой — но пока все это происходило, пока мы то зашивали, то вновь открывали рану и возили больную туда-сюда, крови вытекло слишком много, и старушка погибла от геморрагического шока. Это была первая смерть, случившаяся по моей вине: ведь именно я, не заметив, оторвал злополучную люмбальную вену.
А всего через несколько месяцев произошло второе несчастье. Пациентом на этот раз оказался тучный старик, который несколько дней не мог помочиться и которому нужно было установить в мочевой пузырь дренажную трубку. Операция эта сама по себе несложная; но когда на часах половина третьего ночи и у тебя нет ассистента (все были заняты на другой операции), когда местная анестезия действует плохо, и старик кряхтит, ерзает, стонет и матерится и когда наплывающий толстый слой жира закрывает обзор — тогда и такое вмешательство превращается в пытку не только для пациента, но и для хирурга. Наконец кое-как дренаж в мочевой пузырь я установил — старику сразу сделалось легче — и пошел подремать в ординаторской те последние пару часов, что отделяли меня от конца дежурства и начала долгожданного отпуска.
Беда была в том, что я, в напряжении торопливой работы, не заметил, как провел дренажную трубку через переходную складку брюшины. Сначала все шло неплохо, но когда у пациента развился парез кишечника и его и так-то огромный живот вздулся еще больше, подшитый к брюшной стенке дренаж выскочил из мочевого пузыря, моча потекла в брюшную полость — и старик в конце концов погиб от перитонита.
Но я обо всем этом узнал, только возвратившись из отпуска: вот, возможно, еще одна из причин, по которой перитонит был распознан не сразу. Все же тех, кого оперировал сам, смотришь внимательней и переживаешь за них куда больше.
Отчего-то именно эти двое погибших — эти старик со старухой — вспоминаются чаще всего. Хоть, конечно, за тридцать три года работы у меня погибали и другие больные — трагический счет идет уже на десятки. Но в других случаях все же больше была виновата болезнь; а вот в тех первых смертях несомненна вина молодого врача — то есть меня самого.
Вообще, груз ошибок, как уже совершенных, так и тех, что еще предстоит совершить, на хирурге лежит постоянно, становясь с каждым годом все тяжелее. И я время от времени — бессонной ли ночью, или сидя над страницами воспоминаний — мысленно прохожу по своему личному врачебному кладбищу, иногда вспоминая (а чаще, признаться, отчетливо не вспоминая) людей, лежащих на нем под могильными плитами, на которых написаны диагнозы и операции. Порою я думаю: а повстречаемся ли мы с моими пациентами — с теми, кто умер, когда я их лечил, — в будущей жизни? Как они встретят меня и что скажут своему лечащему врачу?
В завершение этой главы о врачебных ошибках хочу оправдать — нет, не себя, а ошибку как таковую. Недаром же сказано: не ошибается тот, кто не работает. И действительно: утверждает, что не ошибается, либо бессовестный лжец, либо полный бездельник; вряд ли бы вы захотели лечиться у подобных врачей. Или, иными словами, если врач никогда не ошибается, он плохой врач. Ошибка — такая же часть нашей жизни, как любовь и разлука, как радость и горе, как, в конце концов, смерть. Путь любого врача — путь неизбежных, больших и малых, ошибок; и чем длинней этот путь, тем больше ошибок ложится на память и совесть доктора.