Андрей Снегов – Игры Ариев. Книга шестая (страница 42)
Я стоял у стены, прислонившись плечом к холодной ржавой решетке, и наблюдал за происходящим, скрестив руки на груди. Воздух в подвале был тяжелым, пропитанным запахами сырости, плесени и смерти. Так пахнет место, в котором умирали люди. И запах этот не вытравить ничем — ни временем, ни водой, ни молитвами Единому.
Полутемная камера освещалась четырьмя масляными лампами, закрепленными на ржавых кронштейнах, вбитых в стены. Их тусклое, неровное пламя отбрасывало на стены дрожащие тени. Они извивались и дергались словно беспокойные призраки узников, закончивших свой земной путь в этих застенках.
В центре камеры, на коленях, стояли двое смертников. Их головы были скрыты грубыми мешками из небеленой холстины, а руки были связаны за спинами толстой пеньковой веревкой, врезавшейся в запястья. Оба молчали — наверняка из-за кляпов, вбитых им в зубы, дабы мольбы и стенания не оскверняли слух высокочтимых господ — меня, Гдовского и Волховского-младшего.
Четверо ветеранов гвардии — немногие из оставшихся, стояли за спинами смертников, положив руки им на плечи. На их молодых лицах застыло выражение профессионального безразличия. Эти парни видели столько смертей, что одной или двумя больше или меньше не повредило бы их душевному спокойствию.
Справа от меня стоял Гдовский. Бывший наставник привалился к стене, засунув руки в карманы мундира, и разглядывал происходящее с тем же спокойным вниманием, с каким на Играх Ариев наблюдал за кадетами на плацу.
Его обветренное лицо — грубое, резко очерченное, с глубокими складками от крыльев носа к уголкам плотно сжатых губ, оставалось непроницаемым. Серые глаза — цепкие и внимательные, привыкшие читать людей, как раскрытую книгу, были прикованы к Алексею Волховскому.
Он молчал, и его молчание было красноречивее любых слов. Гдовский ждал. Ждал терпеливо, как ждет охотник, наблюдая, сделает ли молодой волк свой первый самостоятельный бросок — или струсит и отступит в тень вожака.
Волховский-младший застыл перед стоящими на коленях смертниками. Он стоял ко мне вполоборота, и я хорошо видел его бледное лицо. Скулы заострились, губы сомкнулись в тонкую бледную линию, а глаза, обычно подвижные и живые, смотрели на коленопреклоненные фигуры. Сегодня в них не было было слез, а его правая рука лежала на рукояти меча спокойно и уверенно.
Руны меняют человека. Даже одна. Это я хорошо знал по себе. Первая руна — как первый глоток крепкого вина: он обжигает горло, вышибает слезу, разворачивает внутренности, и ты клянешься, что никогда больше не притронешься к этой отраве. А потом пьешь снова. И снова. И с каждым глотком отвращение сменяется привычкой, привычка — потребностью, а потребность — зависимостью, от которой нет лекарства.
Алексей, наконец, смирился со своей стезей. Я видел это не по его позе или выражению лица — я чувствовал это через едва уловимое эхо его рунной ауры, которое по-прежнему оставалось слабым, как и подобало однорунному арию. Но сама природа этого эха изменилась. Прежде она вибрировала беспокойно, сбивчиво, как пульс больного, теперь же стала ровной и устойчивой. Парень не просто принял неизбежность — он шагнул ей навстречу.
Алексей медленно обернулся и посмотрел на меня. Его взгляд был тверд и спокоен — именно такой появляется у ариев после того, как они перестают бороться с собственной природой и принимают ее целиком, без оговорок и самообмана. Взгляд человека, который больше не ищет оправданий своему поведению, потому что понял: в нашем мире оправдания — роскошь мертвецов.
Я ободряюще кивнул ему, и Алексей криво улыбнулся. В его улыбке читалась горькая решимость человека, который встает на край пропасти не потому, что хочет упасть, а потому, что по другую ее сторону находится единственный путь вперед.
Алексей вытащил меч из ножен. Звук был едва слышным — сухой, отдающий металлом шепот стали, но в гробовой тишине подвала он прозвучал оглушительно. Лезвие блеснуло в свете масляных ламп, поймав дрожащие блики и налилось золотом.
Волховский взмахнул мечом, рассекая стылый подвальный мрак широкими светящимися мазками, а затем нанес удар. Он применил классическую горизонтальную «восьмерку» — прием, которому учат каждого ария еще в раннем детстве.
Клинок описал в воздухе широкую дугу слева направо, и первая голова отделилась от тела с глухим, влажным звуком, похожим на тот, что издает тугая капустная кочерыжка, разрубленная пополам. Не замедляя движения, Алексей довернул кисть и направил меч обратно — справа налево, по восходящей дуге, и вторая голова последовала за первой. Обе покатились по каменному и замерли в быстро разрастающейся темно-красной луже. Обезглавленные тела застыли на коленях еще на мгновение, а затем рухнули вперед, разбрызгивая кровь.
Подвал наполнился запахом — густым и тяжелым, отдающим металлом. Он бил в ноздри, обволакивал горло и оседал на языке солоноватым привкусом, от которого сводило челюсти.
Алексей обернулся и снова посмотрел на меня. Его лицо исказилось от боли — внезапной и пронзительной, выкручивающей черты в гримасу, которая не имела ничего общего с физическим страданием. Это была боль иного рода — та самая, которую я испытывал при получении каждой новой руны. Боль перерождения, боль трансформации, когда Сила прорывается в тело с жаром, от которого хочется выть, словно дикий зверь.
Алексея вздрогнул всем телом, словно его ударили невидимым кулаком прямо в грудь. Меч выпал из ослабевших пальцев и ударился о камень с протяжным звоном. Парень тяжело рухнул на колени, а затем его фигуру окутало неоновое свечение.
На лице Волховского вспыхнули золотые разводы — тонкие, ветвящиеся, похожие на узоры инея на зимнем стекле. Они ползли по скулам, по лбу, по подбородку, спускались по шее на грудь, забираясь под рубашку, и каждая линия пульсировала в такт бешеному сердцебиению.
Его единственная руна полыхнула на запястье белым золотом, и рядом с ней, сквозь кожу, начал проступать контур второй. Он проявлялся медленно и мучительно, словно невидимая игла выжигала его изнутри, — линия за линией, штрих за штрихом, изгиб за изгибом.
Алексей захрипел, его пальцы заскребли по камню, а спина выгнулась дугой, словно тело пыталось вывернуться наизнанку, чтобы избавиться от раздирающей его Силы. Я знал эту боль и помнил каждую свою руну — от первой до одиннадцатой.
А потом рунный свет угас. Золотые разводы на лице Алексея побледнели и исчезли, оставив после себя лишь едва уловимый, матовый отсвет — призрачный след Силы, которая нашла новое вместилище. Неоновый кокон истончился, распался на отдельные нити и растворился в сыром подвальном воздухе.
Вторая руна на запястье Волховского горела ровным, уверенным золотом. Она была ярче первой и пульсировала в унисон с его бешеным сердцебиением, которое я слышал даже на расстоянии. Контуры символа были четкими, безупречными, словно выведенными рукой древнего каллиграфа.
Алексей медленно поднялся с колен. Движение получилось рваным и неуклюжим — его тело еще не привыкло к новой порции Силы, наполнившей мышцы непривычным жаром. Постоял несколько секунд, опустив голову и тяжело дыша, а затем выпрямился. Затем нагнулся и поднял меч.
Алексей перехватил рукоять правой рукой, поднял окровавленный клинок перед собой и отсалютовал мне точным, выверенным движением и сделал шаг вперед. Он прошел мимо нас с Гдовским молча, едва не задев меня плечом. Его удаляющиеся шаги за спиной звучали, и по коридорам и зарешеченным камерам гуляло эхо, множа каждый удар каблука о камень в дробную, постепенно затихающую барабанную дробь.
— Не за что! — съязвил Гдовский, нарушив молчание первым. — Хорошо поговорили!
Голос бывшего наставника прозвучал нарочито бодро и беззаботно. Он оттолкнулся плечом от стены, повернулся и задумчиво посмотрел вслед Алексею. Серые глаза сузились, а между бровями пролегла глубокая вертикальная складка — это был верный признак того, что Гдовский о чем-то напряженно думал.
— Тащишь за яйца к вершине рунной лестницы очередного Свята? — задумчиво спросил он.
Вопрос ударил точно в цель — Гдовский всегда умел бить словом не хуже, чем клинком. Ярость вспыхнула в груди мгновенно — горячая, острая и ослепляющая. Она поднялась из глубин сознания, как кипящая магма, и руны на запястье откликнулись, мгновенно полыхнув жаром. Я стиснул зубы и подавил зарождающуюся вспышку гнева.
— Если бы это сказал кто-то другой, лишил бы его этих самых яиц, — ответил я, постаравшись, чтобы голос прозвучал ровно.
— Прости, княже, постоянно забываю, что ты уже не кадет, а я — не твой наставник, — примирительно заявил Гдовский и повернулся ко мне.
Он произнес эти слова с иронией, не скрывая усмешки, — той самой усмешки, которая на Играх могла означать что угодно: от одобрения до предупреждения. И мне это понравилось. Мне было жизненно необходимо, чтобы рядом находились люди, способный разговаривать со мной, как с равным, а не расточать фальшивый пиетет и лизоблюдство, как чиновники всех мастей. Их медоточивые голоса, их подобострастные улыбки и поклоны, их «ваша светлость» и «как прикажете, князь» вызывали у меня тошноту.
— Все нормально, главное — на людях не забывай, что у меня на одну руну больше, — ответил я иронией на иронию.