Андрей Сергеев – Альбом для марок (страница 74)
Когда в мастерскую пришел Дабаши́нскас – отстал, год болел, – кто-то из народных артистов сразу ему в глаза: Бибиши́кнас. Он заморгал и вдруг с высоты своих двух метров восторженно грохнул, оскалясь, как тигр.
Наши лингвистические упражнения увенчало царское слово. На лагерном сборе Махнач в остервенении завопил
Лагерным сбором с первых дней нас запугивала военная кафедра в лице полковника Овчинникова.
Сроду не воевавший, неловко штатский, заземленно-хозяйственный, от бессилия злобы – почти добродушный, он то оправдывался перед нами, то, что-то вспомнив, усмехался и изрекал непонятное.
Опоздает на лекцию, объяснит:
– Крышу я крыл. Надо же крышу до заморозков покрыть?
На лекции после атомного удара на Мстибово, вдруг покряхтывая, облюбовывал кого-то из нас и почти ласково, ностальгически:
– Сирьге-ев, бу-удьте лошадью! – и не дожидаясь ответа, переходил на Липони-Дяки. Разговорщику укоризненно:
– Лысенкʼ, а вы – демокра-ат!
От укоризны к угрозам:
– Что я с вами гуманничать буду?
Распаляясь:
– Будете сами себе копать, дондеже не опупеешь!
Мы катили по улице Текстильщиков станковый пулемет, справа барачники комментировали:
– Пулемет Максим Горький.
Лучшие наши часы с полковником Овчинниковым – на загаженном берегу Яузы.
Полковник Овчинников тянет себя за длинную верхнюю губу, исподлобья ищет взглядом. Нашел:
– Что вам, Фокин, закурить мне дать жалко?
– Вы какие предпочитаете, товарищ полковник?
Усмехаясь ноздрями:
– Чужие.
С особым чувством брал
Неожиданно полковник спохватывался:
– Что вы меня в идиотство вводите? Мне, конечно, на вас наплевать – хоть вы кверху задницей, – но я вас воспитывать должен. Я, конечно, себя недисциплинированно веду, но вы-то должны.
После весенней сессии мы были должны. У института нас погрузили в автобусы, на Москве-Товарной – в телячьи вагоны, – и целые сутки тащили за двести километров.
Вялотекущее время, скученность и невеселые ожидания вызывали необычные для вгиковцев крамольные разговоры: своих фильмов шесть в год, дублируем покупные, снимаем одни фильмы-спектакли.
– Искусство в массы – все спектакли заснять, все театры закрыть.
– История советского кино делится на три периода: немой, звуковой и дубляжный.
Возникали общестуденческие песни – в институте их петь не подумали бы, я слышал почти впервые:
Лагерь стоял на болоте, солома в матрацах – выдали мокрую – не просыхала все двадцать дней. Комары заедали сплошь и в кровь, от мошки ценные лица народных артистов к утру становились подушками. Чтобы не нажить воспаления легких, мы с Микалаускасом спали, сцепившись локтями, спина к спине. Сменив поношенный ладный костюм на х/б б/у, он из сияющего европейца превратился в затруханного з/к, даже ссутулился и засеменил. Должно быть, глаза мои были красноречивы – Витас вскидывал брови и отвечал обольстительной жалкой улыбкой:
– Лучще, как в тюрме, – скоро выпустят.
Природа воздавала закатами – таких красивых, как от ровика на опушке, я не видел ни до, ни после – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый, – и все разлинованы тонкими серыми тучками.
Иногда курсант с газеткой или в газетке тихо опускал взрывпакет, и в божественные небеса на фекалиях взлетали зазевавшиеся орлы.
В учебном поле курсанты изощрялись:
– Взво-од, бегом – ложись!
Полковники учили:
– И вошли мы в село, мать его, Сидорово.
– Мать твою етит-разъетит, сам, пиздюк, подорвесси! Поэты хуевы, пушкинские!
После изнурительной обороны, наступления или – хуже того – марш-броска с нас требовали строевую, да еще весело:
Мы выли вполголоса, пересобачивали или громко заводили свое, и нас – в час обеда – гоняли строем вокруг столовой, гремевшей ложками/мисками. Жрать хотелось ужасно, но не ячневую кашу с
И самое центровое и недопустимое – Киплинг!