Андрей Сергеев – Альбом для марок (страница 28)
Восьмого декабря он взял в сберкассе пенсию, купил на неделю еды, вечером шутил с соседской девчонкой: накрасила ногти синим.
В час ночи он поднялся:
– Женя, мне что-то нехорошо. Дай нитроглицерин.
Мама не помнит, как вызвала неотложку, как пришла из соседней квартиры приятельница врачиха:
– Вы уже сделали все, что можно…
Днем девятого мы с Галей пришли из кино. В дверях торчала записка:
Много месяцев папа не заходил в поликлинику, и его увезли на вскрытие. Литфондовский терапевт удивилась:
– Сколько понаписали… Да в его возрасте таких болезней не бывает. Ваш отец умер от старости.
Мы ночевали у мамы. Я лег на папин диван: притягивало. Хотелось сунуть ноги в папины шлепанцы.
На похороны к моргу пришло неожиданно много старых, на ладан дышащих тимирязевцев. Впереди плакали Дымана́. До крематория его провожали присланные от парткома/профкома и никогда не видавшие его наши с Галей друзья.
С кафедры прислали письмо:
Дорогие Евгения Ивановна и Андрей Яковлевич!
Вас постигло большое горе. В таком горе трудно найти слова утешения, можно сказать – невозможно.
На кафедре кормления академии Яков Артёмыч проработал 36 лет. Из кафедрального коллектива навсегда ушел товарищ и друг, которого мы все любили.
Яков Артёмыч был человеком большой скромности, большого трудолюбия и высоких моральных качеств.
Все члены кафедры, независимо от их служебного положения, были для него равны, и в своем обращении с ними он был всегда прост и непосредствен. Его любила студенческая молодежь, которой он передавал свой богатый зоотехнический и педагогический опыт, одновременно он был требователен, строг и объективен.
Научная деятельность Якова Артёмыча характеризует его как принципиального ученого, независимо от складывающихся объективных ситуаций.
Коллектив кафедры в этом посмертном письме еще раз вспоминает старейшего члена коллектива академии, зоотехнического факультета и кафедры кормления и говорит ему: “Спи спокойно, дорогой друг и товарищ, ты навсегда сохранишься в наших сердцах”.
Шесть подписей. Может быть, в их числе тот неизвестный спаситель, который присоветовал папе срочно испортить себе репутацию.
Мама долго твердила – мне, себе, стенам:
– Отец был хороший человек, – и утыкалась в платок.
А я давно уже понял, что в силу верности себе, здоровья и редких стечений обстоятельств мой отец был одним из самых незапятнанных людей выпавшего ему времени.
В намеренном одиночестве я хоронил урну в Николо-Архангельском. Она казалась мне теплой – я не то прижимал урну к себе, не то сам прижимался к ней.
1977
большая екатерининская
Деду исполнилось восемнадцать, сваха попросила карточку.
Вскладчину с приятелем снялись на Тверской: барский кабинет-портрет, колонны и фон с кипарисами. Приятель – простой, Дед – не простой: лицо длинное, усы, волосы бобриком, статный, брюки модные, полосатые.
Не скажешь, что никто, ниоткуда – сомнительная деревня Шилово Рузского уезда. Что чужая изба, оспа на печке – оспины на снимке заглажены. Что с восьми лет в городе, в учениках, то есть за водкой – сначала другим, потом и себе. Что развлечения:
– Франт в соломенной шляпе прогуливается. Мы ему соленым огурцом – в пенсне! Он по земле шарит, не видит – а мы хохочем, бежать!
– Зимой на Москва-реку выходили на кула́чки.
Бабушкиной рукой на обороте барского кабинет-портрета:
Бабушка – немыслимый фэндесьекль: вавилоны, шляпки, муфты. На обороте паспарту медали и:
Фотография Трунова в Москве. Придворный фотограф ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ШАХА ПЕРСИДСКОГО, ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ СЕРБСКОГО, ЕГО ВЫСОЧЕСТВА ЭРЦГЕРЦОГА АВСТ-РИЙСКОГО, ЕГО ВЫСОЧЕСТВА КНЯЗЯ ЧЕРНОГОРСКОГО И ЕГО ВЫСОЧЕСТВА НАСЛЕДНОГО ПРИНЦА ШВЕЦИИ И НОРВЕГИИ.
А лицо простое, скуластое. В деревне – Ожерелье, возле Каширы, – звали Мордовкой.
– Еще меня Лесовичкой звали. В лесу – не страшно. Раз столкнулась с бродягой – юркнула в кусты. Ищи-свищи! Я отчаянная была, ничего не боялась. В омут ныряла. Могла самую мелочь со дна достать – ногой, пальцами ухвачу, как рукой. Кто что утопит – сейчас за Аришей. А поля – боялась. В поле никуда не денешься.
По семейному преданию, бабкину бабку в поле цыган догнал. Бабкин брат Семен – черный, смуглый: Цыган. У самой бабки вторая дочь, Тоня, такая же: Цыганка. Мама всю жизнь выцыганивала.
В Ожерелье в семье Кала́бушкиных всего выжило:
Екатерина, бабушка Катя, старшая, слабоумная,
Семен, дед Семен, Цыган, самородок,
Ирина, Ариша, моя бабушка,
Васса, бабушка Ася, самая добрая,
Федосья, бабушка Феня, красивая.
Их мать была кормилицей у купцов Трубниковых. За ней в Москву первой попала Ариша – в широкий богатый дом. Что дом – весь переулок вроде бы их – Трубнико́вский, с характерным старомосковским ударением.
Пошлют Аришу в кладовку за вареньем, она:
– Ложку в вазу – ложку в рот, ложку в вазу – ложку в рот. А самой страшно – старуха трубниковская твердит: – Очи твои – ямы, руки твои – грабли; что очами завидела, то руками заграбила. – Я все равно наедалась, как Данила. Был в Ожерелье бобыль такой. Мне, говорит, мало не давай. Дай мне так наесться, чтоб потом целый год на́ дух не надо.
Варенье стояло в глиняных банках. Раз Ариша открыла – а там золотые: старуха трубниковская ото всех спрятала и забыла[2]. Золотые – не варенье, не тронешь. Зато гардероб – как варенье. С девчонками, без зазрения совести, вырядилась в хозяйские туалеты – и гулять на бульвар к Пушкину – прямо на молодых Трубниковых. Те посмеялись, старухе не рассказали.
– Культурные были… Анастасий Александрович хороший был человек, обходительный, галантный. Эстет, статьи писал… Жил больше в Париже. Мать на него все ворчала, что отцовские капиталы транжирит…
Анастасий Александрович в приподнятом настроении возвращается домой заполночь. Открывает ему Катя – Ариша упросила Трубниковых взять и ее. Анастасий Александрович:
– Мерси-размерси, тыщу раз мерси!
Катя в слезы. Трубниковы утешают:
– Он же тебе ничего дурного не сделал.
– Ну да! Говорит: мерзкая-размерзкая, тыщу раз мерзкая.
Анекдот – но выше этого разумением Катя не поднялась, и старуха ее спровадила.
Аришу – своего человека – Трубниковы определили на фельдшерские курсы Бродского, на правах прогимназии, учиться четыре года. Курсы – Третья Мещанская, до Большой Екатерининской рукой подать.
У Трубниковых – все хорошо, если бы не старуха. В семнадцать лет бабушка сказала молочнице:
– Найди мне жениха, только почище.
На деда сначала раскапризничалась: рябой. Молочница утешила:
Венчались у Старого Пимена. Мама:
– На свадьбе у деда посаженым отцом – ты прямʼ ахнешь, кто был – еврей! Кнопп…
Кноппово благословение – васнецовского вида Спаситель – цел до сих пор.
Зажили на Большой Екатерининской. Деревянные домики часто горели. После женитьбы в пожар погибли бумаги. Дед сирота, настоящей фамилии отродясь не знал, числился то Мартыновым, то Кочновым. Теперь деда с бабкой насовсем записали по отчествам: Иван Михайлович Михайлов и – на благородный манер – Ирина Никитична Никитина-Михайлова. Это был первый случай, когда могли измениться даты рождения.
Бабушка про другой пожар:
– Въехали после лета, в углу Николая Чудотворца повесили, под ним сложили узлы – и за мебелью. А тут на втором этаже загорелось. Пожарные льют на второй – протекло на первый, обои отошли и свернулись, все вещи закрыли. Воры вошли – ничегошеньки не видать. А других жильцов обобрали как липку…