реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Сергеев – Альбом для марок (страница 100)

18

1970

ахматова

– Неуютно, когда не пишется…

– Маленькая поэзия существует тем, что отвоевывает у большой прозы все новые территории.

– Самый нужный мне поэт – Мандельштам.

– Гумилев – до сих пор не прочитан. В нем такие тайны… Он только начал писать, когда его убили.

– Клюев, по-моему, гораздо интересней Есенина.

– С Борисом нас поссорил дурной человек.

– В молодости им владела стихия. Это было чудо. Теперь он сам владеет стихией. Скажите, кому сейчас нужны передвижнические пейзажи?

– Я навестила его, и он рассказал, как случился инфаркт. Потом читаю “В больнице”. Теми же словами, что рассказывал. Это чудо.

– Когда я в последний раз была у Бориса, он возмущался: в Америке реклама “Принимайте эти пилюли, их прописывал доктор Живаго!”. Говорил: если останусь жив, посвящу себя борьбе с пошлостью. Как будто с пошлостью можно бороться…

Я как-то сказал, что думаю о Блоке. Ахматова оживилась:

– Еще один анти-Блок!

– А кто первый?

– Иосиф!

В тот же вечер об общеизвестном случае, но в каком повороте!

– Блок на железной дороге меня не узнал, подошел и спросил: – Барышня, вы свободны?

В другой раз:

– Не понимаю, как можно писать одно стихотворение до обеда, а другое – после обеда.

Я спросил:

– Вам нравится “Двенадцать”?

Поежилась:

– Похоже. Тогда было хуже, чем в тридцать седьмом году. Матросики ходили по квартирам и убивали.

О Маяковском – тоже общеизвестное, но разным слушателям – по-разному. Мне – точно:

– Жаль, его в семнадцатом году шальной пулей не убило.

К классикам не менее пристрастна, чем к современникам. Все знают, что Пушкин и Достоевский – во главе угла. Лев Толстой – “мусорный старик”. Чехов не в почете:

– У Чехова нет тайны.

Бунин?

– Бунин не мог простить человечеству, что кончил четыре класса гимназии.

О Лермонтове с семейной досадой:

– Бабка проклятая, все юнкерские поэмы сохранила…

Однажды достала из сумочки вырезку и злорадно показала. Портрет пожилого господина – ничего плохого, ничего хорошего:

– Недавно нашли. Дантес в старости!

Болезненное. Об эмиграции:

– Георгий Иванов сидит в Париже, знает, что никто его за руку не схватит, и сочиняет, как господа развлекались. Взгляд из лакейской. А как мы читали “Столп и утверждение истины” – этого он не заметил.

– Придумал, что я ревновала Гумилева – как будто можно ревновать Дон-Жуана!

– У Набокова в “Пнине” пародия на меня:

      Но есть роза еще нежней       Розовых губ моих. —

Антиахматовское направление. Я непристойностей никогда себе не позволяла.

Очень верится, что, когда Вертинский при ней плакался на тяготы эмиграции, получил: “Идите в жопу!”

В руках тамиздатская книжечка:

– Они издали “Реквием” – ну, как вам это понравится? – с портретом Сорина!?[52] К “Реквиему” можно только это. – Она достала заношенный пропуск в Фонтанный дом.

В который раз тиснули там – “без ведома и согласия”. Наполовину в сердцах, наполовину для микрофона в потолке (должен же быть!):

– Не желаю работать на босса!

Когда посадили Синявского и Даниэля, и пианистка Юдина сказала, что русская православная церковь не одобряет печатание за границей, Ахматова глянула тучей:

– Такого не было даже в тридцать седьмом году. Тогда говорили: наверное, он с заграницей переписывался…

Сюда же постоянная присказка из Лескова:

– На Руси христианство не было проповедано.

Ахматова напечаталась не в либеральной “Литературке” (не предложили), а в реакционной эрэсэфэсэровской газетке (позвали). Общественность упрекнула:

– Как вы могли?

Ахматова:

– Для меня это одна фирма.

О прогрессивной “Литературной Москве” и ее редакторе Казакевиче:

– В наше время редактор не занял бы бо́льшую часть альманаха своим сочинением.

О передовых эстрадных поэтах:

– Я всех пускаю. Только Евтушенку не пустила. Сказала, чтобы позвонил через две недели.

– Мальчик Андрюша! Всегда у Бориса в углу, как мебель…

Из поэтов ценила – много раз слышал – шесть имен: Тарковский, Петровых, Липкин, Самойлов, Слуцкий, Корнилов.

На первом месте – Тарковский, и за стихи, и за красоту (“Увидела впервые – ахнула”). Петровых – почти родня. Липкин – “великий визирь”. Всех шестерых – под крыло:

– Я Слуцкому говорю, зачем он печатает плохие стихи. – А чтобы не забыли. – Но, по-моему, если печатать такое, как раз забудут.

В конце 1962 именинницей:

– Был Солженицын! Замечательный! И рассказывал замечательно. Я ему говорю: – Бойтесь поздней славы. Славу легко перенести в двадцать четыре года. В пятьдесят четыре – совсем не просто. – Он смеется, говорит: – Не боюсь. – А потом стал читать стихи… – (Пауза. Большие глаза.) – Ужасные!..

Поразительно рано – зимой 1961–62 как важнейшую новость – о Бродском. И в таком высоком регистре, как только о друзьях своих лучших лет. И потом при каждой встрече подробно о перипетиях судьбы Бродского. Но не жалуясь, а даже не без удовольствия:

– Рыжему делают биографию.