Андрей Рудалёв – Четыре выстрела: Писатели нового тысячелетия (страница 79)
Артем детерминирован волей развертывающейся истории, ее логикой. Он всецело зависим от нее, поэтому не случайно Бондаренко называет его «героем нашего русского времени». Собственно, рядом с ним по значимости в романе можно поставить и Федора Эйхманиса. Только он делатель определенного исторического этапа – архитектор, пассионарная вспышка, персонификация деятельных сил, которая, однако, ни к чему не ведет. Рецензенты, разочарованные в Горяинове, скорее всего, ожидали от него какого-то яркого эффектного шага, как, к примеру, захват губернаторского здания Сашей Тишиным с товарищами в финале романа «Санькя». Эффектности от Артема не дождались, он не попытался устроить переворот на Соловках, да и попытка бегства ни к чему не привела…
Кстати, одна из очевидных параллелей Артему, которая напрашивается, – главный герой романа Сергея Шаргунова «1993» Виктор Брянцев. 1993 год – тоже время разлома. Если Артема современные реалии и убийство им отца занесли на Соловки, то инженера-электронщика Виктора Брянцева вихрь разрушения, пронесшийся по стране, загнал под землю, а потом погнал во время трагических осенних событий на улицы столицы. В итоге он совершенно логично умирает на той же улице. Не от пули, не в жесткой схватке, а от сердечного приступа. Умирает, чтобы потом не спиться, не наложить на себя руки – типичный финал подобных ему людей того поколения. Внешне он, как и Артем, инфантилен, плывет по течению. Но в то же время он, его судьба – персонификация этого течения. Здесь история не становится фоном, на котором сама собой развивается жизнь человека. Они сращены друг с другом и простой человек всецело становится исторической личностью, в том плане, что всецело отображает ее движение. Однако существенно повлиять на нее не может. Не он, а его воля – практически ничто.
«Колесо истории идет мимо целых народов, а нас задело заживо», – говорил Мезерницкий владычке Иоанну в романе Прилепина. Даже не переехало, а «намотало на это колесо». И дальше ты, уже намотанный, следуешь с ним, помимо воли переживая такое срастворение с историей.
Как и положено в дискуссии, точки зрения на те или иные аспекты романа часто диаметрально противоположны. Это видно в оценке и главного героя, идеологии и композиции «Обители». У всех из рецензентов (вероятно, за исключением Наринской) есть общий знаменатель – перед нами незаурядное явление. Прилепин часто утверждал, что в наши дни создано несколько классических литературных произведений. Вот и он сам написал такое. Этого естественного приближения к классике и не хватало современной отечественной литературе, которая всё больше воспринималась читателем и воспринимала себя «отрезанным ломтем», беспризорницей, а то и самозванкой.
Роман о голом человеке
Захар Прилепин в «Обители» избегает соблазна простых решений – четкого диагноза или жесткого приговора. При этом старается преподнести весь полифонический хор мыслей, суждений, правд. Чтобы самому не раствориться в этой буре, он обозначил авторскую позицию в разговоре с дочерью Эйхманиса: «Я очень мало люблю советскую власть, – медленно подбирая слова, ответил я. – Просто ее особенно не любит тот тип людей, что мне, как правило, отвратителен». Уже эта фраза свидетельствует о том, что роман «Обитель» – не политический, не идеологический текст, а роман о людях, о человеке, который пришел со своей правдой, и она рассыпалась, а он остался голым, да еще и в экстремальных условиях.
Андрей Платонов в повести «Котлован» представил конструкцию Вавилонской башни наоборот, которая не стремится ввысь, а вбуравливается вглубь и в самом низу ее – не зарождение новой жизни, а гробик маленькой девочки. По схожей структуре выстроен и роман Захара Прилепина. Это тоже подобие воронки – нисхождение по которой можно сформулировать как схождение во ад. «Обитель» устремлена не вверх, а вниз, как зеркальная проекция монастыря. Если у Платонова – гробик девочки на дне котлована, то у Прилепина – задушенный под нарами барака беспризорник, грязные чресла которого прикрыты «для приличия» консервной банкой.
Эта воронка цепляет автора через детство, через личные семейные переживания, через образ прадеда, имя которого он взял себе. Во введении Захар представляет личное живое соприкосновение с историей. Обозначает свой путь к ней через род: «Я прикасался к прадеду, прадед воочию видел святых и бесов». И этим преодолевает абстрагированную авторскую позицию, сам входит в текст и проживает историю вместе с героями. Мозаика историй о становлении соловецкого лагеря, о тех людях, их судьбах складывалась у Прилепина через семейные рассказы. Люди, всплывающие в них, воспринимались автором «почти как близкая, хоть и нехорошая порой, родня». Из разрозненных пазлов на разный лад постепенно стала складываться общая картина.
«Бешеный черт!» – ворчала на прадеда Захара бабка. «Черт!» – ругался, кашляя, сам дед. В молодости он был злой, отсидел на Соловках за избиение уполномоченного.
Ругательство «черт» не случайно – это мостик-провожатый к тем самым Соловкам. Первый контур воронки от настоящего к прошлому.
Соловецкое повествование «Обители» начинается с разговора на французском между заключенным Василием Петровичем и начальником лагеря Федором Эйхманисом. Практически великосветский салон Анны Павловны Шерер в начале «Войны и мира». Основной тезис этого краткого разговора произносится Василием Петровичем: «В труде спасаемся!» Чуть позже редакция этих слов появилась в виде плаката над главными воротами: «Мы новый путь земле укажем. Владыкой миру будет труд». Изменение, надо сказать, знаковое, инфернальное. Вместо спасения – владыка мира. В финале романа этот лозунг преобразуется в приветствие дивному новому миру: «Да здравствует свободный и радостный труд!»
Атмосфера странного места усиливается. С одной стороны, восприятие рисует образ, приближенный к знаменитой картине Михаила Нестерова «Философы», на которой изображены Сергий Булгаков и Павел Флоренский, к слову, расстрелянный на Соловках. Прогулки в сквере, дорожки, посыпанные песком, клумбы с розами, беседы, вечерние диспуты в келье у бывшего поручика, а ныне трубача при театре Мезерницкого, напоминающие знаменитые философские собрании Серебряного века. А с другой стороны, конвой, нары, клопы, да и вся ситуация, когда, по сути, тебя в любой момент могут убить…
Сам Захар Прилепин говорил о Соловках, как о последнем аккорде Серебряного века. Так же как горы трупов в финале шекспировской трагедии – последний аккорд возрожденческого гуманизма, по словам Алексея Лосева…
Соловки – «странное место», воплощенный оксюморон, соединение несоединимого. Ноев ковчег наоборот в ситуации, близкой к вселенскому потопу, только в пределах одной страны, на котором никто не дает гарантии спасения. Даже наоборот – этот ковчег постепенно вместе со всеми обитателями погружается в пучину. Можно идти покупать леденцы в «Розмаге» и услышать выстрел, ведь рядом тюрьма, в которой расстреливают. Здесь есть многое: звероферма, метеостанция, театр, свой журнал, действующий храм. При этом идет полный разрыв с прошлым, не только выкорчевывается монашеское кладбище, но и идет перековка всего мира и человека. Подразумевается, что новый дивный мир будет лишен пороков прошлого, избавлен от его греха. Прошлое должно быть покрыто бушующими водами нового потопа. Возможно, Соловки – это и есть попытка собирания этого прошлого, чтобы покончить с ним одним махом…
Мир Соловков – объективированная фантасмагория. Он рождает причудливые сочетания, такие как «поп в красноармейском шлеме». Или актер Шлабуковский, который заявился в келью к Мезерницкому в театральном реквизите: в черных перчатках, с тростью, твидовом пиджаке. Это никого не удивляет. Театр фантасмагории проявляется из-за подмены, которая заложена в основе соловецкой лаборатории. Путаница, «ад во всех понятиях». Как объяснял батюшка Зиновий, «переставь во всем букваре одну, всего единственную буквицу местами – и речь превратится в тарабарщину». Соловки стали местом этой самой тарабарщины. Примерно об этом же говорит и Осип Троянский: «Они думают, что если переименовать мир – мир изменится». Вместо этого – путаница.
Всё началось с этой самой путаницы, подмены. Когда на Спасской башне в Москве, вспоминал Артем, «раздалось вдруг не “Боже, царя храни”, а “Интернационал”». «Солнце взошло… с углами» – так прокомментировал это отец героя. Солнце с углами – это мир разделения. А ведь на самом деле «нет никаких сторон… Солнце по кругу – оно везде. И Бог везде. На всякой стороне», – сказал Артему батюшка Иоанн, у которого большевики изнасиловали жену.
Соловецкие наказания, как в дантовом аду – тоже проявления этой фантасмагории. Могут поставить «на комариков»: привязать к дереву на съедение кровососам. Симулировавшего на тяжелых работах заключенного заставили нести в монастырь пень с надписью: «Предъявитель сего Филон Паразитович Самоломов направляется на перевязку ноги. После перевязки прошу вернуть на баланы для окончания урока». Жестокий соловецкий юмор. Им заражаются и Артем с поэтом Афанасьевым, когда вязали веники и вкладывали в них куски колючей проволоки, представляя, как ими будут париться чекисты.