Андрей Рудалёв – Четыре выстрела: Писатели нового тысячелетия (страница 27)
В свое время Валерия Пустовая сравнивала юного Шаргунова с самим Освальдом Шпенглером. Сравнение напрашивающееся: один известил всех о «Закате Европы», другой – выступил трибуном нового в России, насыщения ее свежей кровью. «В Сергее Шаргунове пишет молодость, а не литература», – писала Пустовая («Манифест новой жизни»). Его повесть «Ура!» она характеризует не литературным произведением, а «манифестом жизни». Это «голос крови», «зов будущего». Он «культивирует жизнеспособность и жизнь-деятельность». Говоря о Сергее, критик тоже переходит на лозунговость: «Шаргунов, новая русская кровь, уже чувствует в себе новую русскую душу». Вопрос даже не в текстах, а в личности, которая делается первичной, которая сама становится персонифицированным художественным произведением.
Он стал первым вестником нового: «Станет ли Шаргунов первым среди писателей новой культуры – неизвестно, однако он уже стал первым – вестником этой культуры, ее предощутителем», – пишет Роман Сенчин. Он называет Шаргунова «литературной конницей, за которой идет, взрыхляя почву, тяжелая техника». Пустовая писала, что и «новый реализм», который открывает Шаргунов, – это «дорога, а не граница» («Пораженцы и преображенцы»). Этой литературе свойственно преодоление любой ограниченности. Шаргунов – «воплощение поколенческой энергии преодоления. Он взрывает, опротестовывает современные реалии – возможностью их преображения». Он – сгусток этой энергии.
«Шаргунов, я считаю, создан для того, чтобы рубить сплеча, стилистические же изыски и эзопов язык не для него», – писал Сенчин, также подчеркивая его энергичность. По этой своей энергетике Сергей во многом родственен Захару Прилепину, который также являет собой концентрированную энергию действия.
С другой стороны, осторожный критик Сергей Беляков называл Шаргунова фантомом, миражом: «Проза раннего Шаргунова – это проза впечатления, impression. Попытка схватить реальность за фалды и показать ее читателю. Посмотрите, что я увидел/вспомнил. Повествование дробится на эпизоды, переходы между которыми обычно “проглатываются”. Такой способ организации текста не лишен смысла, он отсылает к свойству человеческой памяти – запоминать разрозненное, не сплошную ленту событий, а эпизоды, фрагменты. Интеллект потом может попытаться соединить эти осколки, создать мозаику.
Но мозаика у Шаргунова складывалась плохо. Кроме того, избранный путь был все-таки самым легким из возможных. Трудно создать интересный сюжет, трудно населить повесть самобытными и колоритными героями. А записывать собственные мысли и впечатления, пусть даже и приправляя их соусом экзотических метафор, и приятней, и легче» («А был ли мальчик?», http://www.vz.ru/culture/2008/9/4/204037.html).
Эта шаргуновская импрессионистичность, на которой делает акцент Беляков, – следствие авторского мировидения, в котором за внешними объективированными образами, воспринимающимися так или иначе, всегда присутствует неявное, сокрытое. Сергей сознательно, особенно на ранней стадии, писал мазками, как бы дробил реальность, оставляя между ее проявлениями зазоры, через которые мог бы проглядывать, проявляться сокровенный план – мистическая суть. Он нарочито оставлял подобные просветы, в которые мог погрузиться вдумчивый читатель, которому мало лишь внешнего повествовательного плана. Иногда он даже как будто отваживает от него, нарочито выставляя напоказ собственное «я».
Многие силятся разглядеть в Шаргунове искусственность, проектность. Марк Липовецкий применительно к Сергею говорит о «невянущем обаянии фигуры романтического художника, “агитатора, горлана, главаря”» («Пламенный революционер: случай Шаргунова»). Ольга Лебедушкина отмечает, что это был идеальный автор для «Нового мира» и его стоило бы выдумать. По ее мнению, Олег Павлов не смог стать лицом «нового реализма», и тут как нельзя лучше подошел Шаргунов («Новое поколение в поисках утраченной простоты, или Децл как прием»). Вот якобы и вывели литературные селекционеры особый формат глашатая «Нового мира»…
«Герой, он же автор, разумеется, с раннего детства “выламывается” из своей среды. В семье, антисоветской и православной, он остается безразличным к религии. В школе не вступает в октябрята («первым за историю школы») и в пионеры тоже не вступил (хотя в 1990 году это не такой уж и подвиг). Во времена перестройки, когда все глумятся над Лениным, защищает вождя. В 93-м, 13-летним ребенком, отправляется на баррикады защищать Белый дом. Знаки избранности преследуют героя», – пишет Липовецкий в своей язвительной колонке.
Критик также бросается на внешнее, на то, за что, как правило, цепляются все критики Сергея. Он заявляет, что в писателе проявляется лишь «имитация душевной сложности. Вернее, поза романтического героя, раздираемого душевными муками. Приглядевшись к жизнеописанию Шаргунова, нетрудно заметить, что он постоянно позирует перед невидимой фотокамерой». То есть опять же мы имеем полное отождествление автора и его героя. В то же время эта невидимая фотокамера, если она и на самом деле присутствует, вполне могла бы быть, например, оком совести, с которым автор постоянно соотносит свои поступки. Тут есть что-то и от сенчинского раздвоения, от попыток посмотреть на себя со стороны, провести эксперимент с самим собой.
В этом мнимом нарциссизме писателя Липовецкий обрел благодатную почву для обличения: «Он позер, ему позарез нужно, чтобы на него непрерывно смотрели, восхищались, жалели». По мнению поверхностного критика, «романтическая поза великолепно освобождает от рефлексии». Что, если важен не взгляд других, а собственный? Что, если он не рассылает другим собственные фотографии, постеры, а сам отпечатывает их для себя, чтобы всмотреться в них, проанализировать, понять? И это тоже важное послание и пример: не быть позой перед взором других, а настоящим перед самим собой. Так он тренирует свое внутреннее, интериорное зрение.
На упреки о том, что писатель пишет только о том, что видит, Шаргунов ответил в статье «Быть беспокойным и упрямым», где говорит о том, что «персонаж из книги – лицо собирательное, озерцо, отражающее чьи-то лица». И приводит в пример свои повести «Как меня зовут?» и «Малыш наказан», героев которых стали соотносить с реальными людьми.
Свой принцип он формулирует, как и Сенчин: «Надо писать либо о том, что очень хорошо знаешь, либо о том, чего не знает никто». Проза должна «нагло и жалобно перекликаться сиюминутным», «хвататься за ускользающее «сейчас». Проза должны быть актуальная и провокационная.
При этом он сказал мне в одном из интервью: «Я не бунтарь, не эксцентрик, а живой здравомыслящий человек, который хотел бы не только писать, но и своими знаниями и способностями послужить обществу и Родине. Но надо разделять художника и деятеля. Да, как автор наедине с текстом я одинок, мятежен и ищу бури. Мои взгляды не в прозе и стихах, где вымышленный мир, огнь экзистенциальных вопросов и нагота сердец, а, разумеется, в публицистике и в выступлениях». Он все тот же романтик и реалист в одном.
Его ранняя проза – не нарциссизм, не гипертрофированное самолюбование, а скорее особое воспитание чувств, проверка, испытание своей личности. Он подвижнически закаливает собственную сталь. «Нельзя просто обижаться, и точка, тогда на тебе будут воду возить. Надо вставать снова и снова и двигаться дальше, не слабея, а делаясь прочнее. Уязвленность личности – отправная точка для свершений», – сказал Сергей в интервью изданию «На Невском» (http://shargunov.com/intervyu/sergey-shargunov-hotelos-postroit-gorod.html).
В так называемом «Романе 16 авторов», который был опубликован в журнале «Урал», Сергей пишет главку «Совесть». В ней ставит вопрос о совместимости совести и публичности. Возможна ли жизнь по совести для политика, предпринимателя, журналиста?
Свой принцип Сергей формулирует как «ситуационизм»: «Ты должен всеми силами приближаться к честности в каждой конкретной ситуации». Чтобы окончательно не превратиться в куклу (сенчинского «чужого»), можно найти выход в самолюбии, которое возвышается над выгодой и совсем не противоречит совести. Самолюбие – это «любовь к себе перед четким зеркалом, а не в глазах других», особое «внутреннее знание». Честность – «кусок чистого пространства» для личности, это совершенно иное, нежели механические поступки куклы. Совестливость вполне может переломить исход борьбы личности и куклы в каждом человеке.
Наша жизнь – дом, заваленный мусором. Давление этого мусора настолько велико, что он самого человека превращает в куклу, загоняет его в «формат». Не мусор в нем – только настоящее, человеческое, то что возвышает: «Минуты, озаренные влюбленностью, обжигавшие гордостью великодушного завоевателя, минуты нежности с ребенком, минуты, когда переживал за других, когда писал увлеченно, когда перечитывал, видя, что написал хорошо, когда бросал боевые кличи от чистого сердца. Остальное как-то бессовестно, суетливая скверна».
Помочь освободиться от этой личной форматности, от пут мусора, может личная честность, личное «я» перед зеркалом – и в этом нет никакого нарциссизма. Это и есть личное внутреннее делание. Погружение вовнутрь, в себя. Наполнение светом себя внутреннего, после чего ты начинаешь светиться и для внешнего мира, освещать его. Практически исихастский круг. Отсюда и шаргуновский мистицизм – вполне умеренный, без сектантства и эзотеризма. Мистицизм этот является проявлением его гражданской позиции. Таким был и его святой покровитель Сергий Радонежский.