Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 71)
Кажется, идем уже три часа, а впереди никаких признаков монастыря. Спуск, подъем, спуск, подъем… Начинаем справляться у встречных всадников, едущих на ослах: скоро ли Нагоричане.
– Има едан сат, – отвечают нам с осла отец и сын. Но проходит указанный час – «сат», а все по-старому: поля и поля.
– Близко Нагоричане? – спрашиваем у группы женщин, жнущих хлеб возле дороги.
– Има два сата, – конфузливо прикрывая рот, глухо отвечает старшая. A младшие, по обычаю страны, стараются отвернуться от мужчин, хотя, я уверен, они уже успели заметить, что самый интересный из нас безусловно художник – барон Николай Богданович227. У него франтоватый чистый белый воротничок и нет пиджака: один только галстух поверх нижней рубашки.
Прошли и те два часа, которые были указаны македонками. Но вместо деревни – опять подъем и вслед за ним хороший спуск в пустую долину.
– Сколько сат до Нагоричан? – спрашивает, наконец, встречных солдат изнеможенный председатель.
– Има едан сат.
После этого ответа мы ясно чувствуем, что основательный привал необходим. Бросаем на землю пальто, чемоданы, ящики. Разлеглись, стараясь не прикасаться руками к земле, которая обжигает кожу, как хорошо нагретая кухонная плита. И начинаем в лице генерала, ведшего нас по пятиверстной карте, укорять Генеральный штаб в оторванности от жизни и метафизичности.
– Погодите, господа, погодите, – успокаивает нас генерал. – Вот как только увидим слева триангуляционный пункт – значит, дело в шляпе: останется всего пять верст.
– Довольно триангуляции! – нервно восклицает, вдруг, Сергей Иванович, поднимаясь с земли. – Я с самого начала слышу о триангуляционном пункте! Скажите нам прямо, по-человечески: сколько осталось?
– А, вот, сейчас… В спичке два дюйма…
Генерал стал измерять расстояние и определять по горизонталям, сколько еще спусков и подъемов до деревни. А мы, лежа возле дороги, увидели, как вдали с шоссе взметнулось к небу густое облако пыли, точно поднятое внезапно образовавшимся смерчем, и быстро стало приближаться.
– Смотрите, господа, смотрите!
Смерч через несколько минут исчез внизу, под спуском, затем послышался гул, и перед нами вырос громоздкий грузовой автомобиль, в котором сидели цыгане. Улыбающиеся черномазые рожи глядели сверху, проносясь по шоссе; мы видели в руках пассажиров скрипки, контрабас; и стало почему-то очень обидно.
Среди нас – два профессора университета, один камер-юнкер, один барон, три преподавателя, два журналиста, один поэт, три художника, генерал… И мы все сидим у дороги живописным табором, шумною толпою, можно сказать, по Македонии кочуем. А цыгане едут мимо нас в автомобиле, и какой-то Алеко нагло машет с машины рукой камер-юнкеру и поэту.
Как изменились в Европе условия жизни после смерти Александра Сергеевича Пушкина! Противно даже.
На второй половине пути я испытал немало мучительного и жуткого страха. Виноват, конечно, Сергей Иванович, который взбунтовался против председателя и потребовал, чтобы мы на привале еще пробыли один час и отдохнули, как следует. К Сергею Ивановичу примкнул сначала я, а потом и фотограф, Петр Николаевич. Мы решили идти сзади, не торопясь. И скоро потеряли из виду ушедших вперед экскурсантов.
– Нас кто-то нагоняет, – обернувшись, сказал, вдруг, Сергей Иванович. – Крестьянин, должно быть.
Я посмотрел назад, вздрогнул.
– С ружьем, – пробормотал я, криво усмехаясь, чтобы скрыть волнение.
Фотограф обернулся, что-то пробурчал. Мы молча ускорили шаги.
– Нагоняет? – тревожно спросил после некоторой паузы Сергей Иванович.
– Да, значительно ближе.
– А у нас у кого-нибудь есть оружие? – У меня перочинный нож только.
– А у меня от квартиры… ключ.
– Петр Николаевич… – шепнул я фотографу, слыша приближающиеся сзади шаги. – Сделайте, голубчик, вид, что ваш аппарат стреляет…
– А как я это сделаю? – обиделся Петр Николаевич. – Тоже выдумаете!
Македонец, между тем, поравнялся. На нем маленькая черная шапочка, узорный жилет, белые панталоны, обшитые черною тесьмой.
– Добар дан, – ласково произнес я, со страхом кося глаза на винтовку.
– Добры день, – ответил он по-македонски. И, замедлив шаги, пошел рядом.
– Кукуруз добро? – взяв себя в руки, продолжал я, вежливо показывая головой на поле.
– Добро.
Мы помолчали.
– А пшеница не добро?
– Ни е добра.
– Сергей Иванович, – пробормотал я, – может быть, вы крикнете нашим? У вас здоровый голос… И он увидит, что мы не одни…
– Кричите сами.
– Ээх… – искусственно вздохнул я, оборачиваясь к македонцу. – Тежко идти. Врло! Нас има много… Тринадцать человек. Да. Вон тамо! Только мы идемо в арьергарде, знате, потому што, йер, с нама има одна митральеза, которая стреляет… Та-та-та-та… Вот, код него!
Я показал на Петра Николаевича, который от этого объяснения почему-то вздрогнул. И добавил:
– Да… Тако. Тринадцать человек. Эх-хе! Не шутка.
Македонец слушал, кивал, но на его темном лице не отражалось ничего: ни удивления, ни страха, ни злобы. До самого подъема на гору мы все напряженно молчали, ожидая, когда, это, начнется самое страшное. И только поднявшись на вершину и увидев вдали развалины монастыря, деревушку налево и цепь обрывистых скалистых холмов, повеселели.
Внизу, вереницей растянувшись по шоссе, шли наши экскурсанты. Так как теперь мы были на виду у своих, я приободрился, снова заговорил о кукурузе, о пшенице. И, рассказав македонцу о том, что мы – русские, узнал от него, в свою очередь, то, что сразу нас успокоило: это был вовсе не качак, а невинный председатель общины одной ближайшей деревни.
Неожиданная жена
Уже совсем смеркается, когда мы подходим к селу Старо-Нагоричане. Солнце давно скрылось за холмами, из долины потянуло прохладой. Иду мимо кукурузных полей, смотрю вдаль на живописно раскинувшуюся среди фруктовых садов деревушку, вижу желтеющий старый храм святого Георгия… И, вдруг, становится страшно:
Я видел когда-то все это! Видел, безусловно. И слева зеленые крутые холмы, и то же самое село с белыми низкими домиками, и среди такой же группы деревьев обособленный, взобравшийся на пригорок храм.
Где видел? Когда? В каком веке? Очевидно, когда-то, в прошлой жизни, я жил здесь. Сеял кукурузу, рожь; дрался с врагами, а когда под рукой не было врагов, бил македонку-жену; ходил с кинжалом за поясом; имел бронзовых прелестных детей… И, может быть, теперь здесь, в деревне, живут мои славянские потомки, может быть, сам председатель общины приходится мне праправнуком и не подозревает, что сейчас к селу приближается его забытый родоначальник.
Я говорю о своем мистическом ощущении одному из экскурсантов. Но тот смотрит на меня с сожалением. Качает головой.
– Вы очень устали? – спрашивает.
– Да.
– Ноги болят?
– Пузыри на подошве вскочили.
– Вот то-то и оно!
У сельской кафаны при входе длинный навес, скамьи, грязный расшатанный стол. Пока хозяин дает нам кипяток для чая, приносит хлеб, сыр, вино, а мы торопливо жуем, пьем, глотаем, со всей деревни стекаются испуганные жители узнать, в чем дело, и не случилось ли чего в Европе.
Они обступают нас тесным кольцом, внимательно смотрят, как мы едим, делятся вполголоса впечатлениями, а одна старушка при виде нас крестится и, кажется, хочет плакать. Может быть, у них – поверие, что когда в Нагоричане придут, неизвестно откуда, тринадцать путников со светлой кожей, – вслед за этим немедленно наступит конец мира?
Хозяин кафаны оказался добрым малым и большим русофилом. Как только увидел, что мы расплачиваемся наличными, он сейчас же энергично принялся за устройство помещения под ночлег, вымыл предварительно пол, притащил откуда-то сена и разостлал поверх него циновки. Его радушие было так искренно, что мне захотелось сказать ему несколько теплых слов:
– Кукуруз добро? – ласково спросил я, кладя руку на его плечо.
Он сначала испуганно воззрился на меня, прекратив расстилать циновки. Но когда я замахал головой, показывая в пространство вне кафаны, обрадовался.
– А! Кукуруз? Добар, добар.
– А пшеница ни е добра?
– Есте. Ни е добра.
Поужинав, мы решили сейчас же ложиться. Тринадцать фигур закопошилось на полу, хрустя циновками, шевеля сено. Разделись, насколько позволяли обстоятельства, кое-кто уже растянулся, подложив чемоданчик или ящик под голову.
Я – не мечтатель-интеллигент радикального толка, и потому мне никогда в жизни не приходилось делать из своего сна публичное выступление. Но теперь это было так. Наиболее любопытные крестьяне вошли в кафану вслед за нами, молча стояли, следя за тем, как мы ложимся, а один почтенный седой старик с хорошим благообразным лицом присел на корточки возле генерала и начал мило беседовать.
– Я очень люблю русов, – говорил он по-сербски, гладя генерала по ноге. – Россия великая страна! Она такая великая, что конца ей нет!
– Нда… – сконфуженно отвечал с циновки генерал, не совсем понимая, что ему говорит македонец.
– Мой племянник был в России, – продолжал старик. – О! Какая страна Россия! Он был там столяр, хорошо заработал. 500 тысяч в Битоль привез. А потом, когда настала у вас революция, ему сказали, что старые деньги не годятся. «Как, – говорит он, – не годятся, когда на деньгах лицо Царя нарисовано? Не может быть!» Ему говорят – продай деньги, хуже будет. А он не продает. Когда в России снова будет Царь, он за эти деньги еще больше получит. В десять раз больше. Русский Царь не обидит!