Андрей Ренников – Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения (страница 113)
Такие единодушные мнения о религиозном обнищании Европы мы встречаем у наших писателей и мыслителей различных течений и направлений в прошлом столетии. Последние же десятилетия текущего века окончательно подтверждают действительность этой картины. Такого отрыва от религиозно-божественного не было на нашем Западе даже во времена язычества, когда германцам богобоязненность внушалась Вотаном, когда галльские божества Тейтат и Таранис регулировали своевольную жизнь, и священные рощи создавали благоговение перед высшими силами вне человека.
В качестве прекрасных памятников зодчества стоят сейчас католические храмы, привлекая к себе внимание туристов. Шумит вокруг равнодушная толпа, занятая дарами современных машинных богов. Иногда, один из ста, зайдет внутрь кто-нибудь помолиться о поднятии ценных бумаг, или об отыскании той вещи, которую не удалось найти в квартире после тщательных поисков… Встречаются вокруг фигуры священнослужителей, наполовину принадлежащих к партиям социалистов и коммунистов… И в протестантские храмы не ломится толпа верующих, как ломится она в кинематографы… Не увлекают ее проповедники своим ораторским умением приближать к Богу, хотя здесь внутри, все так хорошо и удобно, как в просторном лекционном помещении с центральным отоплением и электрическим освещением. Мало отклика на это все, устарелое. И ждет долготерпеливый Христос, пока как-нибудь трое соберутся во имя Его.
22. Безрелигиозная нравственность
Параллельно с тем, как в западноевропейском обществе под влиянием позитивизма и материализма угасало религиозное мироощущение, постепенно расшатывались и основы христианской морали.
Без религии, хотя бы в самых первичных ее формах, не может быть в человеке каких-либо правил нравственного долженствования. Не ощущая в себе никакой внутренней ответственности перед внешней божественной силой за свои действия, человек может руководствоваться в поступках одним только страхом перед возмездием себе подобных: соседей, общества, или тирана, распоряжающегося судьбами своих подчиненных. Без ощущения зависимости от высших нормирующих начал человек терпеть внутренние ощущения совести, его этика в лучшем случае превращается в юриспруденцию.
Средние века, как будто бы дали Западу нравственность, насквозь пронизанную христианскими нормами. Блаженный Августин и Фома Аквинский этими нормами охватили всю жизнь Средневековья. Но подобная связь, основанная не на христианской любви, а на формальном подчинении Церкви, оказалась не благостной связью, а путами; именем Христа католичество не спаяло людей внутренним огнем братской связанности, а сковало внешним образом железными обручами папизма. Свободный христианский дух, который должен дышать где хочет, нигде не дышал.
И, если впоследствии, после Возрождения и Реформации, начавшая быстро развиваться наука обнаруживала явное отталкивание от религии и перенесла поклонение с Бога на разум, a философия ушла в рационализм, a затем в позитивизм, то в этом не малая вина лежит на средневековом католицизме; суд, учиненный над Галилеем, вызвал еще более несправедливый суд науки над христианской религией и христианской моралью.
Никакие позитивисты и никакие материалисты не повредили так христианскому мироощущению общества, как папский средневековый теократизм.
Естественно, что новая этика легко отделилась от этики религиозной и стала обосновывать свою автономность сначала на рационализме, a затем на поверхностном эмпиризме. Декарт, Спиноза, Лейбниц, Кант, Гегель выводили нравственные постулаты из общих положений своих умозрительных систем; эмпиристы – Гоббс, Локк, Бентам, Милль, Спенсер – из наблюдений над человеческой жизнью. Бентам и Милль в основу своих этических взглядов ставили принцип пользы и видели в утилитаризме достижение высшего блага: «возможно большую сумму счастья для возможно большего числа людей». Спенсер утверждал, что «нравственные воззрения суть результаты накопления опытов полезности. Постепенно организуясь и переходя по наследству, они сделались, наконец, совершенно независимыми от сознательного опыта».
Эта эмпиристическая утилитаристическая этика, разумеется, неизмеримо ниже рационалистической и вообще умозрительной; у Спинозы, например, хотя этика и построена, как вся остальная система, «по геометрическому» методу, однако у нее есть связь с Божеством: высшее нравственное поведение заключается здесь в познании, в успокоении души, исходящем из созерцания Божественного; высшая добродетель это – «интеллектуальная любовь к Богу». Высокое значение придает морали и Кант, для которого нравственный закон имеет безусловную общеобязательность, выражаясь в форме «категорического императива». Категорический императив не эмпиричен, a априорен.
Ясно, что эмпиристическая этика, отвергая необходимость религиозной основы для создания нравственных постулатов, не в состоянии объяснить той нормативности, той силы принуждения совести, которые регулируют действия человека. Как бы ни «накапливались» спенсеровские «опыты полезности», как бы ни закреплялись в силу наследственности, – все равно они не могут создать в человеческой душе настоящего ощущения совести и чувства раскаяния. Построенная на началах личной или коллективной выгоды совесть уже не совесть, а неясное суждение рассудка о разумности того или иного поступка, а раскаяние – не очищающее душу сознание совершенного зла, а скрытая боязнь личной ответственности за свои действия.
Однако, с постепенным отходом западного общества от христианства, утилитаризм развивался и креп, несмотря на свою внутреннюю ничтожность. Поверхностному демократическому либерализму он как раз пришелся по мерке. А рядом с ним шло подтачивание христианской морали с двух сторон: от безбожного коллективизма социалистов и от крайнего индивидуализма модернистов, подменивших идею Божества собственным неограниченным «я». Экономический материализм низвел универсальный утилитаризм к утилитаризму частному, групповому, при котором борьба классов приводила к созданию отдельной морали для «угнетателей» и для «угнетаемых»; по существу, это – тип нравственности африканского людоеда: «добро – это когда я кого-нибудь съем, зло – это когда меня съедят». Что же касается литературно-философского модернизма, то дружными усилиями его представителей все нравственные ценности были уже окончательно перетасованы: человек заступил место Бога, смирение стало пороком, любовь к ближнему – злом, плотская невоздержанность – добродетелью…
И все эти учения распределились по своим местам в западноевропейском обществе: утилитаризм создал этику среднего буржуазного класса; экономический материализм освятил озлобление и зависть среди рабочего класса: эгоцентрический модернизм узаконил самомнение и презрение к нравственным ценностям среди утонченных представителей духовной культуры – поэтов, художников, эстетов – жрецов современного культа прекрасного.
Недаром эмансипированный от христианства западноевропейский обыватель уже в прошлом веке вызывал среди наших русских мыслителей чувство тревоги и страха. И. Аксаков говорил, что на Западе «душа убывает», что европейское просвещение обнаруживает какое-то «пустодушие». Герцен увидел в наступлении «самодержавия толпы» восход всеобщего «мещанства». Константин Леонтьев нашел здесь «уродливое сочетание умственной гордости перед Богом и нравственного смирения перед идеалом однородного серого рабочего». Страхов321 утверждал, что европейская образованность ведет к нигилизму, что Европа потеряла дорогу. Достоевский ужасался при виде западного «глубочайшего аморализма».
И с таким нравственным багажом утилитаризма, экономического материализма и модернистского эгоцентризма цивилизованный европеец перебрался в XX век, щедро делясь этими сокровищами с отсталыми народами Востока и Юга, главным образом, конечно, с «недоразвитою» Россией.
Экзистенциальная нравственность нашего времени построена уже не на принципе общей пользы, а на категорическом императиве личной выгоды. Эта личная выгода, дающая неисчислимое количество благ цивилизованной жизни, руководит нравственным поведением во всем: и в отношении к ближним, и в отношении к своему коллективу, и в отношениях к чужим народам. Хотя современное общество, по мнению нашего философа Бердяева, «не знает, во имя чего оно живет», однако каждый член этого общества хорошо знает свое собственное имя; и своего имени ему достаточно, чтобы осмыслить жизнь.
Нынешний цивилизованный человек, действующий по принципам утилитаризма или экономического материализма, в общем миролюбивое существо; но волнуется и негодует он не тогда, когда сам затронет чужие интересы, а когда кто-либо посягнет на интересы его собственные. И мир он любит не потому, что мир есть нравственное общее благо, а потому, что мирная жизнь приносит более верный доход, равномерно насыщает желудок и дает максимум комфорта и развлечений. Такой утилитаристический обыватель по-своему и ближнего любит, но любит не как себя самого, а так, как тот любит его. Любовное отношение к ближнему вообще гораздо удобнее, чем враждебное, ибо легче приводит к кооперации и в предприятиях чистых или нечистых, создает благоприятные условия для совершения сделок. И любовь к обществу также проявляется у современного обывателя, особенно когда нужно массовыми выступлениями защитить свои профессиональные материальные требования. Разве в прежние времена проявлялась такая мистическая соборность душ, как в нынешних синдикатах? Совсем своего рода Церковь… И сейчас эту благостность единодушия можно встретить даже в среде европейских профессоров, организующих забастовки вместе с рабочими, подчеркивающих общность ныне идеалов.