реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Платонов – Страда (страница 28)

18px

Но раздумывать было некогда. Во-первых, она, Алька, страсть как соскучилась по Томке, а во-вторых, велика важность, ежели и хахаль. Слава богу, за два года они повидали кавалеров — и она у Томки, и Томка у нее.

С бьющимся, прямо-таки скачущим сердцем Алька взлетела на шатучее деревянное крылечко рядом с уборной, вихрем пронеслась по темному коридорчику, с силой дернула на себя дверь — иначе не откроешь, и вот Томка, ее золотая Томка. Сидит на диванчике нога на ногу (это уже завсегда — длинные ноги напоказ), и в руке сигаретка.

— Я, между прочим, так и знала, что ты не выдержишь больше двух недель в своей распрекрасной деревне…

В общем, заговорила, как всегда, с подковыром, свысока: на пять лет старше. А потом, стюардесса международных линий, по-английски лопочет — как же перед официанткой нос не задрать? Но в душе-то Томка была добрющая, как тетка: последнюю рубашку отдаст, если попросить. А потому Алька, не обращая внимания на воркотню, с пылом, с жаром начала обнимать ее.

— Ну, ну, не люблю телячьих нежностей. Давай лучше про подъем сельского хозяйства… Как там двинула свой колхоз?..

Алька села рядом на диванчике.

— Не смейся, Томка… Я все… Я в деревню решила…

— Вот как! Какой-нибудь механизатор-передовик предложил тебе свое сердце и буренку в придачу? Так?

— Да нет, Томка, я всерьез. Я насовсем…

— А позволь тебя спросить, если не секрет, что ты там собираешься делать? В этом самом сельском раю?..

— Работы в колхозе найдется… — Алька почему-то постеснялась сказать, что она хочет идти в доярки.

— Ну ладно, — Томка встала, — о твоих сельскохозяйственных планах мы еще поговорим, а сейчас поедем на вечеринку. Я уж и так опаздываю.

— На какую вечеринку?

— Во вечеринка! — Томка от восторга щелкнула пальцами. — У Гошки день рождения сегодня — представляешь, какой сабантуйчик будет? Достали катер, так что на ночь вниз по матушке по Волге, куда-то на луг сено нюхать… Представляешь?

Алька представила. Бывала они в компании Томкиных дружков-летчиков. Весельчаки! Анекдоты начнут рассказывать — обхохочешься. А танцевать какие мастера! Особенно этот Гошка-цыган… Но нет, покончено со всем этим. Завязано!

— Не дури, Алевтина! — повысила голос Томка. — Между прочим, я говорила с начальством насчет твоей работы. Примут. Ну а если ты еще сегодня кое-кому там задом крутанешь — железно выйдет.

— Нет, Томка, — вздохнула Алька, — чего ерунду говорить. Какая из меня стюардесса — языка не знаю…

— Балда! Она языка не знает… Мужики, если хочешь знать, во всем мире только один язык и понимают — тот, на котором глазом работают да задом вертят. Да, да, да! А ты этим международным языком владеешь — будь спок! И потом на самолете не одна стюардесса. Моя напарница, например, Ларка, как тебе известно, ни в зуб ногой по-английски, на русском-то языке не всегда поймешь, что говорит, а тарелки этим мистерам и сэрам куда как ловко подает…

Тут Томка, словно для того, чтобы еще больше растравить Альку, которая еще недавно взасос мечтала о работе в аэропорту, начала надевать на себя новенькую летную форму: синюю мини-юбочку, синий кителек с золотыми крылышками на рукаве и синюю пилотку. Летная форма очень шла Томке. Она как-то смягчала ее сухую, долговязую фигуру, делала женственней.

— Ну так как? — сказала Томка, подрисовывая красным карандашом губы перед зеркалом. — Поехали? Имей в виду, что жрать у меня нечего, так что тебе все равно придется в магазин топать…

— Ладно, Томка, иди…

— Чего ладно? На вечер нельзя? Да ты, может, там в своей деревне в секту какую записалась? Нет? Понятно, понятно. У тебя сегодня вечером свидание со своим кучерявым папочкой… — Томка так называла Аркадия Семеновича. — Ну что ж, желаю!

Она дошла до дверей, обернулась:

— Если надумаешь все же приехать, адрес — Лесная, тридцать два. Помнишь, в прошлом году май встречали? У Васильченки, Гошкиного друга? В общем, координаты известны.

Сердито процокали каблуки в коридорчике, брякнуло железное кольцо в воротах (совсем как в деревне), потом два-три приглушенных тычка на деревянных мостках, и Томка вылетела в сияющий, праздничный мир.

Алька встала. Она хотела завести проигрыватель и вдруг со стоном, с ревом бросилась на кровать. Ну что же такое стряслось с ней? Куда девалась ее всегдашняя решительность? Разве она не дочь Пелагеи Амосовой?

Два года цветным дождем сыпались на Анисью открытки — голубые, красные, желтые, зеленые, с диковинными, нездешними картинками, с короткими Алькиными приветствиями: «Ау, тетка!», «Привет, тетка!», «Хорошо на свете жить, тетка!..»

— Да чего ей на одном-то месте не сидится? — сокрушалась Анисья. — В кого она только и уродилась?

— Пущай! — говорила Маня-большая. — Мать нигде дальше района не бывала, бабка всю жизнь у печи высидела, ты весь век на привязи… Да она, может, за всех вас, за весь род свой отлетать да отъездить хочет…

— А жить-то она думает, нет? Когда и вить свое гнездо, как не в ее годы? Але ждет, когда дом совсем развалится?

Дом на задворках ветшал и дряхлел на глазах. Он вдруг как-то весь скособочился, осел, а в непогодь, сырость просто сил не было смотреть на его заплаканные окна: так и кажется, что он рыдает.

И, однако же, все эти Анисьины тревоги и переживания были сущими пустяками по сравнению с той грозой, которая разразилась над ней однажды осенью.

От Альки пришло письмо. Короткое, без объяснений. Как приказ: дом на задворках продать и деньги немедля выслать ей.

За всю жизнь Анисья ни разу не перечила ни Алькиной матери, ни ей самой. Все делала по их первому слову, сама угадывала их желания, А тут уперлась, встала на дыбы: покуда жива, не бывать дому в чужих руках. Не для того отец твой да матерь жизнь свою положили, муки приняли…

В общем, не дрогнула. Высказала все, что думала. А слегла уже потом, когда отнесла письмо на почту.

Осенний дождик тихо, как мышь, скребся в окошко за кроватью, железное кольцо чуть слышно позвякивало на крыльце.

Знала, понимала — не Алька там, ветер. А вот поди ты, в каждый шорох со страхом вслушивалась, ждала: вот-вот откроется дверь и на пороге появится беззаботная, улыбающаяся Алька.

— Тетка, а я ведь нашла покупателя. Ну-ко, собирай скорее на стол, обмоем это дело…

Виктор Астафьев

ОДА РУССКОМУ ОГОРОДУ

Память моя, память, что ты делаешь со мною? Все прямее, все уже твои дороги, все морочнее обрез земли, и каждая дальняя вершина чудится часовенкой, сулящей блаженное успокоение. И реже путники встречь, которым хотелось бы поклониться, а воспоминания, необходимые живой душе, осыпаются осенним листом, выцветают, тихо умирая во мне.

Стою на житейском ветру голым деревом, завывают во мне ветры, выдувая звуки и краски той жизни, которую я так любил и в которой умел находить радости даже в тяжелые свои дни и годы. И все не умолкает во мне война, сотрясая усталую душу: багровый свет пробивается сквозь немую уже толщу времени, и, сплющенная, окаменелая, но не утерявшая запаха гари и крови, клубится она во мне.

Успокоения хочется, хоть какого-нибудь успокоения. Но нет его даже во сне, и во сне мучаюсь я, прячусь куда-то от взрывов и огня и вдруг начинаю с ужасом понимать, что это уже не та война, что от теперешних взрывов не спрятаться, не укрыться, и тогда покорно, устало и равнодушно жду последней вспышки — вот сверкнет бело, ослепительно, скорчит меня последней судорогой, оплавит и унесет искрой в глубину так и не постигнутого моим разумом мироздания. И вижу ведь, явственно вижу искорку ту, ощущаю ее полет. Наверное, оттого, что был уже песчинкой в огромной буре, кружился, летал где-то между жизнью и смертью, и совсем случайно, капризом или волею судьбы, не унесло меня в небытие, а сбросило на изнуренную землю.

Сколько раз погибал я в этой жизни и в мучительных снах. И все-таки воскресал и воскресал, удивленный и обрадованный.

На смену жутко гудящему огню, гремучему дыму взрывов неожиданно хлынут пестрые поляны в цветах, шумливая роща, вспененная потоком река, степенный деревенский огород возле крестьянского двора.

И лица, лица…

Явятся все женщины, которых хотел бы встретить и любить, и, уже снисходительный к ним и к себе, не протягиваю им руки, а вспоминаю тех женщин, которых встретил и любил на самом деле, и с годами научился утешать или обманывать себя — вспоминая об этих встречах и любви сладостней и чище самих встреч и самой любви…

Память моя, ты всегда была моей палочкой-выручалочкой. Так сотвори еще раз чудо — сними с души тревогу, тупой гнет усталости, пробудившей угрюмость и отравляющую сладость мучительного одиночества! И воскреси — слышишь! — воскреси во мне мальчика, дай успокоиться и очиститься возле него. Ну, хочешь, я — безбожник — именем господним заклинать тебя стану, как однажды, оглушенный и ослепленный войною, молил поднять со дна мертвых пучин и хоть что-нибудь найти в темном и омертвелом нутре! И вспомнил, вспомнил то, что хотели убить и вытравить во мне, а вспомнив, оживил мальчика в себе — и пустота снова наполнилась звуками, красками, запахами.

Мне говорили, что перенапряжение обойдется дорого, что буду я болен и от нервной надсады не доживу сколько-то лет, мне положенных. А зачем они мне, эти сколько-то лет, без моего мальчика, да и кто их считал, годы, нам положенные?