Андрей Николаев – На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг. (страница 26)
С почтой пришло известие о смерти моего двоюродного дедушки Осипова Александра Семеновича, которого я очень любил и звал Дядясаша. Он был удивительный добрый старик, и у нас с ним сложились особенные отношения. В молодости он служил поручиком в артиллерии и был участником Русско-японской войны. Дядясаша был широко образованным человеком, знал семь иностранных языков и в старости подрабатывал переводами. Разбирался он и в радиотехнике, и в фотографии, и в изобразительном искусстве, и в переплетном деле. Мы собирали с ним радиоприемники, печатали фото, а с его этюдником я ходил в училище живописи. Это он приучил меня к работе и терпению, привил мне интерес к истории и литературе. В последнем письме ко мне, в училище, он писал: «Все мои друзья-сверстники уже ТАМ, и я должен идти за ними вслед». И вот он умер! Умер, и остались после него на земле только лишь его вещи – свидетели его жизни и его дел: настольная лампа, которая до сих пор стоит на моем письменном столе, его бронзовая собачка, его этюдник, его книги и фотографии. Когда я смотрю на них, то вспоминаются мне стихотворные строки нашего Виктора Федотова:
5
Из дома пришла вторая посылка, и в ней настоящий комсоставский планшет из великолепной желтой кожи. Ника выпросила его у своего отца. Пользуясь свободным временем, принялся за изготовление комсоставских петлиц и нарукавных знаков – шевронов из присланного мне черного и красного сукна. У спекулянтов из «Военторга» достал четыре пары кубарей рубиновой эмали. Теперь я полностью обеспечен комсоставскими знаками различия и на шинель, и на гимнастерку. Остается только ждать приказа о производстве.
7
«Жаль, что уходит от нас Олег, – пишу я домой, – я так привязан к нему. Что касается меня, то мне бы не хотелось оставаться в этой каргопольской дыре». И это действительно так – я не лгал и не обманывал себя. Откровенно говоря, мы уже устали тянуть курсантскую лямку, нервы напряжены до предела, и любая перемена кажется желанной. Училище готовит кадры командного состава – то есть вчерашних мальчишек, школьников и студентов, избалованных физически и нравственно, перековывало в людей, способных не только воевать, но и командовать. Всё неспособное, непригодное извергалось вон в результате жестокого отбора. Я понимаю: в мире существует явление, имя которому ВОЙНА, то есть явление реальности, ужасающей своей бесчеловечной конкретностью. Миллионы людей сталкиваются, убивают, жгут, калечат друг друга, испытывая при этом и нравственные, и физические страдания… «Для чего все это?!» – спрашиваю я себя и не нахожу ответа. И вспомнился мне разговор с Дядя-сашей зимой сорок первого года, в холодной, нетопленой комнате.
– Тебя интересует, почему в мире война? – Он говорил тихо, мягко и ласково смотрел на меня поверх очков своими выпуклыми глазами. – Да потому, что человек пристрастен к убийству. Первое действие человека, изгнанного из Рая, – Каин убивает Авеля. Убивает в силу ненависти, зависти и злобы. Злом зла, конечно, не искоренить. Но военные действия предусматривают боевой отпор агрессору и устанавливают своего рода военный баланс или равновесие сил. Как это ни печально, Андрюша, но люди почему-то предпочитают судить о том, какая должна быть жизнь, и совершенно не обращают внимание на то, какая она есть!
Наверное, это так, думал я. Дар видения жизни в ее подлинном, неискаженном варианте можно было бы, очевидно, назвать исключительным даром, даром прозрения, присущим, естественно, не всем людям.
По нашей просьбе Жора самолично проверил все аттестации и сообщил нам, что все мы уже лейтенанты и только Петров и Гуревич – младшие. Официально разрешено нашивать комсоставские петлицы и шевроны, не велено пока носить кубики до официального приказа о производстве. Мы теперь состоим как бы в резерве. Свободно ходим в город, посещаем кино. Единственное, чем бы хотело заручиться начальство, так это соблюдением некоторой благопристойности с нашей стороны, чтобы выходы в город не сопровождались пьянством и дебошами.
Зима вошла в свои права, и под снегом Каргополь преобразился и стал похожим, по моим представлениям, на Москву прошлого века, так хорошо мне знакомую по картинам Кустодиева и Юона и которую я еще застал в раннем детстве.
Вечером я заступил дневальным, а дежурным по батальону оказался на этот раз Генка Васильев – тот самый, аттестованный досрочно и оставленный в училище в качестве командира взвода.
Именно в этот момент через соседнюю дверь в барак прокрался Генка Васильев и, опередив меня, встретил вопросом:
– Товарищ курсант, почему вы оставили свой пост?
Я оторопел. Дневальный не часовой и может свободно двигаться по казарме. И вдруг бывший товарищ, однокашник зло цедит сквозь зубы:
– Снимаю вас с дневальства, о вашем поведении будет доложено по начальству.
Подобной подлости я никак не ожидал. Но вот я начинаю ощущать, как во мне накатывает приступ дикой ярости, в висках стучит, кулаки сжимаются сами собой. Но я обязан овладеть собою!
– Какой же ты дурак, Генка, – налегая на «ты», выдавливаю я из себя, еле сдерживая гнев, – «квадратный дурак» и последняя сволочь.
Меня заносило. Назвав его «квадратным дураком», я оскорблял уже не только его лично, но и как лейтенанта, знаком отличия которого был всеми нами почитаемый «кубик», «кубарик» или «квадратик».
И, не дожидаясь, пока меня снимут, я сдернул красную нарукавную повязку и с вызовом отправился спать на свой индивидуальный топчан, которым пользовался с того времени, как заболел чесоткой.
Утром за мной пришел наряд с гауптвахты и объявил, что я арестован на пять суток. В шинели с комсоставскими петлицами и шевронами, в сопровождении охраны из курсантов, отправился я в комендатуру. Наряд сопутствовал мне молча и не знал, как со мною обращаться. Дежурный по гауптвахте пришел в недоумение: командный состав не положено по уставу содержать на гауптвахте, особенно же совместно с рядовыми. Для содержания командира на гауптвахте нужна санкция военного прокурора. Меня, естественно, привели без такой санкции. Дежурный был в нерешительности. Он, конечно же, знал о нашем производстве, о том, что все мы в резерве. Я молчал. Молчание становилось тягостным, и дежурный, видимо, решил: раз не он меня арестовал, а «другие», то пусть эти «другие» и разбираются! Меня отвели в камеру. Несколько курсантов нового набора при виде моих петлиц и шевронов почтительно встали. «Садитесь», – сказал я спокойно. Курсанты сели. Разговор смолк. Они уже знали, что такое военная субординация в военном училище, называли меня «товарищ лейтенант» и не пытались даже выяснять, каким образом я очутился в их компании.