Андрей Никитин – Над квадратом раскопа (страница 3)
Между тем этот мир был не менее старым, чем тот, к которому я привык. Только взглянуть на него надо было иными глазами, чтобы за внешними красками и формами увидеть скрытые причинно-следственные связи.
«Если хочешь понять людей, непохожих на тебя, — попытайся жить их жизнью». Эта первая заповедь этнографа не совсем справедлива. Войти следует не столько в быт, сколько в мир представлений и чувств, чтобы понять структуру мышления человека, которого ты изучаешь. Внешнее — обманчиво и ненадежно. Опыт странствий по Северу убедил меня, что, разговаривая, казалось бы, на одном языке с поморами, употребляя одни и те же слова, мы вкладываем в них разное содержание, которое объясняется разным отношением к окружающему нас миру.
Попробую пояснить это на примере, который мне особенно запал в память.
В один из летних сезонов мне довольно часто приходилось останавливаться у рыбаков на тоне возле речки с многообещающим названием Большая Кумжевая, хотя кумжи в ней было не больше, чем в остальных реках. От Малой Кумжевой ее отличали разве что скалистые пороги в устье да, по-видимому, бóльшая протяженность. К востоку от устья на высокой, поросшей травой дюне стояли рыбацкая изба, «сетевка» — маленький амбар на «курьих ножках», в котором хранились сети, — и пустовавший сарай, куда после путины складывали тросы, поплавки, якоря и прочую утварь. Чуть поодаль в обрыв берега был врезан небольшой ледник, а в море тянулась «стенка» с отходящими в сторону ставными неводами.
Здесь в долгих, неспешных разговорах светлыми полярными ночами, прерываемыми когда сном, когда отъездом на карбасе к сетям, чтобы возвратиться к прерванной беседе через день, а то и через два, я смог хотя бы отчасти увидеть окружающий мир глазами своих хозяев.
Рыбаков было двое, и в избе было два транзисторных приемника — у каждого рыбака свой. Через день, после очередного рейса маленького самолета, заведующий рыбопунктом привозил сюда газеты и журналы, которые прочитывались от строчки до строчки. То были самые благодарные читатели и слушатели, порой невозмутимо, порой с одобрением и комментариями воспринимавшие сообщения о делах мира, который был известен больше понаслышке, благодаря иллюстрациям в журналах и кинофильмам. Сосредоточенное, почти торжественное молчание наступало в избе, затихали даже внуки, прибегавшие пожить с дедами на тоне, когда начиналась передача последних известий. Сторонний человек, попавший сюда в это время, был бы тронут и поражен вниманием, почти благоговейным, с каким выслушивались внутренние наши и международные новости. Его обманули бы стопки журналов на подоконнике, газеты в углу и звучащий из транзистора голос диктора, потому что в его сознании замкнулась бы привычная цепь: слушать — слышать. На самом деле она была иной: слушать — ждать.
Пожилые рыбаки, ежедневно читавшие газеты и слушавшие последние известия о жизни внешнего, далекого, полуреального для них мира, обретавшего конкретные черты лишь в названиях населенных мест, где жили их знакомые, дальние и близкие родственники, воспринимали все это как некое привычное развлечение, заменявшее беседу. По-настоящему ждали они только сводку погоды. Эту сводку они не пропускали ни разу в течение дня — сводку Гидрометцентра из Москвы и, что важнее, сводку своего, мурманского радио. Эти сводки они обсуждали и комментировали гораздо меньше, чем все остальное, потому что это было — дело. От той или иной погоды зависел улов, заработок, стало быть, жизнь.
В их жизни все делилось на две неравные части: важное, существенное, и неважное, вторичное, сиюминутное.
Даже дома, в селении, им не могло прийти в голову любоваться штормовым морем, собирающим толпы на набережных южных городов. Для рыбака шторм — прежде всего беда. Шторм может стать смертью, если он застигнет рыбака в море; шторм — гибель выставленных в море сетей, если не успеть поднять их на берег; шторм — перерыв в путине, пустые — в прошлом голодные — дни.
И опять же не краски, ласкающие глаз, замечает рыбак во время штиля, когда чуть колышется сине-стальная поверхность моря, чайки сидят на воде, похожие на пенопластовые поплавки выметанных сетей, а серебристо-снежные торпеды белух поджимают к берегу косяки нежной беломорской сельди. Нет, улыбаясь и радуясь, рыбак в это время думает о том, что погода ему благоволит, рыба должна идти к берегу, в сети, и, когда над ставными неводами с криком закружатся чайки, ему надо будет сталкивать в воду карбас, на дне которого через несколько минут закипит мгновенный серебряный выплеск…
Бескомпромиссное деление жизни на существенное и несущественное не было придумано — оно вытекало из условий жизни. Поморы жили с природой в ладу — вот, пожалуй, как можно сформулировать вывод, к которому я тогда пришел. Он не отличался оригинальностью, но так уж устроена жизнь, что самые трафаретные, самые прописные истины и чувства вроде боли, голода, любви, страха, радости каждый должен постигнуть сам.
Здесь, за Полярным кругом, иначе смотрели на расстояния, и прогулка в пятьдесят, сто, а то и более километров представлялась вполне обычной. Здесь были значительно выше требования, предъявлявшиеся человеку, но, пожалуй, при этом была и большая снисходительность по отношению к нему, потому что каждый знал, что за порогом дома начинается то, что в любой момент может потребовать от человека максимальной отдачи всех его физических и душевных сил.
Люди, окружавшие меня, не обладали ни сверхъестественной силой, ни особым мужеством. Неторопливые, спокойные в движениях, они отличались, пожалуй, только удивительной уверенностью в том, что они считали «своим делом». Делом была рыба. Делом были олени, колхозные стада которых кочевали еще дальше, на северо-востоке. Делом было все необходимое для жизни: заготовка дров из выброшенного на берег плавника, заготовка сена и ягеля для скота на зиму, починка сетей, сенокос, приготовление еды и многое, многое другое, о чем сразу не задумаешься, но что, по сути своей, и составляет собственно жизнь человеческую.
Эту жизнь я должен был не только принять, но и понять, увидев за действиями людей законы, которые их диктовали. Помочь мне никто не мог. Я сам должен был разобраться в этой картине, достаточно сложной и еще более усложненной тем радужным ореолом экзотики, который она приобретала в моем восприятии.
Такова была одна сторона задачи. Вторая, не менее сложная, состояла в том, чтобы сквозь эту современную жизнь увидеть контуры жизни прошлой, которую я открывал как археолог.
История заселения и освоения Терского берега была долгой и сложной, даже если ее исчислять со времен исторических, когда на эти земли претендовал «Господин Великий Новгород». Места были обильны рыбой и зверем, земля лежала «ничейной», поскольку лопари, как тогда именовали саамов, кочевали с оленями в тундрах. И все же первые селения новгородцев, а потом и московской волны колонистов вряд ли закладывались на пустых местах возле устьев рек, где так удобно ставить ловушки на семгу и где при шторме могли спокойно отстаиваться суда. В пользу этого можно привести ряд достаточно веских соображений: малочисленность действительно удобных для поселения мест, открытых для подхода с моря и защищенных от непогоды, наличие поблизости уловистых тоневых участков и то обстоятельство — вряд ли его могли упустить из виду практичные новгородцы, — что собирать дань с кочующих туземцев удобнее всего на местах достаточно обжитых.
Но вот что действительно интересно: на территории почти каждого поморского селения можно было обнаружить следы еще неолитических стойбищ в виде кварцевых отщепов и орудий, обломков сланца и роговика.
Таким образом, хоть какая-то — пусть очень отдаленная — преемственность между тем, древним населением Терского берега и современным все же угадывалась.
Попав сюда впервые, я был удивлен резким отличием облика этих селений от таких же поморских деревень и сел, расположенных на других берегах Белого моря. Вместо огромных, ставших давно классическими двухэтажных домов с вычурным узорочьем на ставнях, балясинах, очелье, с фигурным коньком и резными «курицами», поддерживающими деревянные водосливы, на мысу — наволоке — или под крутым берегом теснились приземистые избы с подслеповатыми, маленькими окнами, обращенными или внутрь круга домов, или на залив, но только не к морю, где проходила добрая половина жизни их обитателей. Отличалась ото всех Пялица, в которой я в конце концов и обосновался. Однако Пялица оказалась наиболее молодым селением среди других. И, пустив корни на высокой террасе над морем, дома стояли не на обрыве, у воды, а поодаль от берега, над ручьем, текущим из тундры в реку.
Туманы, дожди, промозглая погода, ветры заставляли думать людей не столько о красоте, сколько о прочности и добротности дома, о невыдуваемом тепле, о надежности и уюте. Потому и отворачивались дома от моря, жались друг к другу поближе, как жмутся друг к другу зимой рыбаки на оторвавшейся льдине или олени, застигнутые в тундре пургой. Но селению нужен и простор, чтобы ветра и солнце сушили промокающее и гниющее от тумана дерево, сдували гнус, от обилия которого в иной год здесь трудно продохнуть — в такие дни олени заходят в воду или на далеко выдающуюся в море прибрежную косу и стараются поймать всем телом спасительный ветер, отгоняющий докучливых насекомых.