реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Миллер – El creador en su laberinto (страница 1)

18

El creador en su laberinto

Над всей Испанией безоблачное небо

Середину весны в Мадриде всегда впору было называть летом, а в летнее время столица империи делалась особенно прекрасной. Ничто не отвлекало художника от созерцания красоты: каждое своё утро он проводил у окна. Даже очевидные волнения в городе, грозящие обернуться настоящим пламенем, не становились помехой этой приятной традиции.

Настал апрель 1808 года. Уже пару недель Мадрид был занят войсками Наполеона Бонапарта, и ничего хорошего это не сулило. Обоих претендентов на испанский престол французы пленили: по всему выходило, что скоро быть новой власти. Или не быть?..

Квартира принадлежала сыну, но сейчас была предоставлена одному лишь Франсиско — для плодотворной работы. Хавьер с молодой женой отправились в небольшое путешествие: детям придворного живописца и богатых баскских финансистов легко позволять себе подобные капризы.

Да, ничто не отвлекало от созерцания, потому что способности слышать пожилой художник давно лишился.

Если подумать, то Франсиско очень повезло с этим тяжёлым недугом. Не в том смысле, что лишающая тебя одного из чувств болезнь — благо. Просто он знал о трагедии того безумно талантливого композитора немецкой школы, Бетховена. Людвиг, великий музыкант, оглох — как и сам Франсиско. Слуха они оба лишись почти одновременно, в последние годы теперь уже безвозвратно ушедшего XVIII века. Уж если пианист не прекратил работать из-за глухоты, то стоит ли жаловаться на неё художнику?

Вот если бы Франсиско Хосе де Гойя-и-Лусьентес потерял зрение, это стало бы настоящей трагедией.

— Зачем ты пишешь эту картину? Я тебя о таком не просила.

Глухой художник давно уже не слышал никаких голосов, кроме этого единственного. Благородного, с волнующей музыкальностью, женского голоса: он принадлежал прекрасной черноволосой девушке, неизменно носившей не совсем приличные платья. Никто другой, кроме самого Гойи, не видел и не слышал её.

— Я достаточно стар, чтобы пользоваться роскошью писать, что сам пожелаю. — отвечал художник своей музе.

«Музой» он называл таинственную даму, не будучи полностью уверенным в её истинной природе. Кто эта женщина? Может быть, ангел или демон… но это не так важно. Важно то, что она была спутницей Франсиско уже много лет. По ночам нежно шептала в ухо сюжеты картин, действительно просила написать их — просила так пылко, с такой обжигающей страстью, как самая глубоко влюблённая женщина просит овладеть ею.

А днём Муза осторожно обнимала Гойю за плечи в мастерской и ласково касалась его руки, сжимающей кисть. Лишь изредка властно указывая: чаще — лишь поправляя в деталях.

За все эти годы, за целые десятилетия, Муза ничуть не состарилась. Она была такой же, как в их первую встречу — что случилась на улицах Рима в далёком 1771 году, после оглушительного провала художника в академии Сан-Фернандо. Если бы не случайное знакомство с Музой в самом злачном месте Вечного Города, как знать — стал бы Гойя тем, кем он стал?

— Ты писал то, что хотел, до нашей встречи: не припомню, чтобы это приносило успех.

— Полагаешь, я тебе должен?..

— О, ты изрядно должен, но отнюдь не мне.

На холсте, что стоял перед живописцем, разворачивалась сцена, завораживающая своей динамикой и кровавостью. Огромные боевые лошади, белой и гнедой мастей, в ужасе неслись сквозь плотную толпу мадридских простолюдинов. Две приземистые фигуры с оружием наперевес преграждали коням путь.

Испанец в чёрных одеждах, с перекошенным безумной яростью лицом, стаскивал с коня всадника в восточном костюме. Заносил над грудью врага нож, и уже вот-вот рубаха кавалериста должна была стать такой же красной, как его широкие штаны. Конечно, изображение мусульман на французской службе было небольшой натяжкой: с Мюратом пришли в Испанию гвардейцы. Но этот образ хорош для обращения к людям, по сию пору хорошо помнящим о Реконкисте.

Воистину, картина изображала тот самый первый удар, что способен начать настоящее восстание. Мамлюк-бонапартист падал с коня, как должна была рухнуть сама насаждаемая силой власть.

— Это не просто картина.

Муза сложила руки под высокой грудью, одной своей позой безупречно выражая всю глубину недовольства.

— Ты полагаешь?

Он понимал, конечно, что это не комплимент. Неведомое существо, на вдохновляющее общество которого в пустой квартире художник был обречён, имело в виду совсем иное.

— Ты всегда писал то, что когда-то было. Прямо на твоих глазах или в далёком прошлом. Но того, что я сейчас вижу на холсте, ещё не случилось. Картина — о будущем. Ты понимаешь это, Франсиско?

Её эмоции, прежде сдержанные, неожиданно хлынули через край. Муза, зло и испуганно сверкая чёрными глазами, схватила его за плечи. Принялась трясти. Казалось, она готова расплакаться.

— Ты понимаешь это?!

Гойя никогда на сию тему толком не задумывался, лишь имея основания догадываться о наличии у себя одного крайне необычного дара. Того дара, что близок к божественному, если начистоту: возжелал — и стало так. Лишь перенеси мысль на холст.

— Ты, дорогая, всерьёз? Ты хочешь сказать, мадридцы действительно поднимутся против Наполеона просто потому, что напишу картину о том, как это вижу?

— А ты не веришь, Франсиско?

— Когда же я тебе не верил…

Художник перевёл взгляд на холст. По большому счёту, работа была уже практически закончена. Чего здесь не хватало? Быть может, пара мазков, штрихов совсем незначительных — и можно ставить подпись. Вот только стоило ли заканчивать картину, если тот старый-старый разговор с таинственным римским незнакомцем — вовсе не пьяный бред? Если действительно Кто-то или Что-то одарило живописца подобной силой: творить реальность силой своей кисти?

По крайне мере, незримая и неслышимая для всех Муза была с ним все эти годы. В её реальности Франсиско Гойе не приходилось сомневаться.

Прошло почти четыре десятка лет с тех встреч в Риме. Музу в свою жизнь Гойя принял и ни разу не пожалел об этом. Что же до иной одарённости… возможно, никогда не хватало духу проверить? Или просто не было достойного повода. Поворотного момента истории, в который настоящий творец не может позволить себе промолчать.

— Не медли. Ты должен что-то решить. Или сожгли это полотно и забудь о нём. Или…

— Что «или»?

— Или припиши дату. Назначь день восстания и прими все его грехи на себя.

Гойя усмехнулся. Муза явно брала на себя слишком много. Кем бы это существо ни являлось – ангелом или демоном, уж точно не ей решать, чью душу отяготят грехи. Те грехи, которые скоро совершатся на столичных улицах.

Он посмотрел в окно. Над Мадридом не висело ни единого облачка: исключительно мягкая синева ласкающего взор оттенка. Почему-то Гойя был уверен, что в этот час над всей Испанией — совершенно безоблачное небо. И ясно, что это ненадолго: с его ли помощью или без таковой.

Франсиско подумалось, что это очень удобное оправдание. Фердинанд и Карл под арестом в Байонне, и кого же Бонапарт поставит теперь править Испанией, своим обманутым союзником? Блистательного маршала Мюрата или этого хлыща — Жозефа, собственного жалкого старшего братца? Ни того, ни другого испанцы всё равно не примут. Восстание так или иначе случится, и вопрос здесь только один.

Простой донельзя. Приложит ли Гойя к событиям свою руку, сжимающую кисть, или же останется в стороне?

— Скажи мне кое-что, дорогая.

— Я слушаю.

Вопрос был тот же самый, но художник сформулировал его немного иначе.

— Я написал более сотни картин, и что же было изображено на них? Портреты придворных, религиозные сцены… чушь, как мне теперь кажется. Ты полагаешь, что художник должен соблюдать нейтралитет? Он вообще имеет такое право? Я понимаю, дорогая, к чему ты сейчас призываешь. Ты хочешь, чтобы я заперся в башне из слоновой кости. Но…

— Я не вправе указывать. И уж точно ты не мой пленник в какой-то там башне. Эта ваша библейская метафора, она… ах, забудь. Я умею только вдохновлять.

— Так значит, ты вдохновила меня и на эту картину?

Её красивые губы изогнулись в странной эмоции, которую Франсиско не сумел уверенно прочитать. Ответа не последовало.

И тогда живописец решил, что он уже слишком стар для страха. Тонкая кисть оставила на холсте его подпись, и она же начертала ту дату, которую Гойя избрал этим солнечным, безветренным апрельским днём.

«Второе мая 1808 года в Мадриде». Так Франсиско Гойя и назвал свою картину.

***

До второго дня мая Гойя дожил в одиночестве: Муза редко оставляла его столь надолго, но теперь совсем не показывалась. Художник понимал, что его не бросили: так, временная размолвка с единственной истинной любовью. Женщин он знал в своей жизни достаточно, и любая способна была хлопнуть дверью: своенравная ли испанка, чувственная француженка или страстная итальянка.

Но только не она, конечно же.

Гойя, лишённый слуха, неспособен был различить канонаду артиллеристов Мюрата и треск ружей гренадёров его гвардейского полка. Но он точно знал, что именно эти звуки наполняли утром прозрачный воздух перед королевским дворцом.

Что привело людей на площадь? Наглость Мюрата, требовавшего выслать в Байонну и младших детей короля Карла IV — устранив всякую угрозу власти французов над Испанией? Возможно. Хотя за последний век величие империи, рождённой в браке Фердинанда и Изабеллы, порядком померкло — но многие ещё помнили, как прежде Испания ставила Францию на колени. И что же теперь: становиться самим?