Андрей Курков – Приятель покойника (сборник) (страница 20)
В ящике я нашел конверт на Костино имя. Сунул его в карман, зашел в отдел доставки и оплатил ящик на год вперед. Потом по хрустящему снегу прошелся к Андреевской церкви и свернул вниз, на Спуск. Добрел не спеша до кафе на Братской и уже там, уединившись с двойной половинкой за любимым угловым столиком, достал конверт из кармана. В конверте лежала фотография аккуратно подстриженного мужчины лет пятидесяти в костюме с галстуком. Типичный паспортный снимок. На обороте – надпись: «10.01», ресторан «Спадщина» 18.00».
Десятого января я приехал на Подол. Мною овладело странное чувство. Я представлял Костю на моем месте и никак не мог представить. Все в голове перепуталось. Я понимал, что на самом деле это я сейчас нахожусь на его месте, ношу его тапочки, хожу на молочную кухню за детским питанием для его сына… Все перевернулось с ног на голову за последние три месяца. А в этот день словно ожило недавнее прошлое, и я снова засомневался: а вдруг Костя жив? Человек жив, пока кто-то еще не знает о его смерти. Тот, кто бросил этот конверт в абонентский ящик, о Костиной смерти не знал. И вот я подходил к ресторану, выбранному для убийства, которое не произойдет в связи со смертью исполнителя. В самой ситуации было что-то театральное. Мне хотелось посмотреть на человека, которого сегодня не убьют, на человека, который, должно быть, и не догадывается, от каких событий, от каких случайностей зависит его сегодняшний день. Конечно, завтра его могут убить в другом месте и другими руками…
Я пришел в этот уютный подольский ресторанчик пораньше, около половины шестого. Ресторан только открылся после перерыва, и, похоже, официант не ожидал такого раннего клиента.
Он пришел минут через двадцать. Официант усадил его за столик возле небольшой эстрады лицом ко мне.
Возникшая ситуация показалась мне совершенно театральной: пьеса для двух актеров и одного официанта, он же единственный, но невидимый зритель. Чем не новый театральный авангард?
Я внимательно наблюдал за человеком, чья фотография лежала у меня в кармане, за его дрожащими руками, державшими меню. Мне было интересно, знает ли он о нависшей над ним опасности?
Он заметил мои взгляды и тоже посматривал на меня. Я пытался рассмотреть выражение его лица, но неудачное разноцветное освещение зала мешало мне.
Официант принес вино и закуску. Я взял бокал с красным вином в руку, пригубил. Мое ощущение реальности изменилось, теперь ситуация была не театральной, а киношной.
Ему тоже принесли графинчик с водкой и закуску. Официант услужливо наполнил рюмку, манерно сделал шаг назад и застыл на какое-то мгновенье. Он дождался легкого кивка от обслуживаемого клиента и отошел. В этом кивке была многолетняя привычка хозяина жизни. Но во время кивка он смотрел на меня уже по-другому, то ли с презрением, то ли с показным безразличием. Потом, не сводя с меня глаз, он встал из-за стола, сделал два шага в мою сторону и вдруг остановился, схватился рукой за сердце, а взглядом за низкий потолок и упал. На шум выскочил в зал официант, вопросительно глянул на меня.
– «Скорую»! – крикнул я. – «Скорую» вызывайте!
Официант метнулся в подсобку и тут же снова вернулся в зал.
– Уже вызвали! – сказал он, наклоняясь над лежащим.
Я тоже подошел.
– Он мертвый… – тихо, словно сам не веря своим словам, произнес официант. Потом оглянулся на меня, сказал: – Видимо, сердце, – и тут же пожал плечами.
Я снял с вешалки свою куртку и быстро вышел из ресторана.
Было темно, и в темноте продолжал идти снег.
А я спешил к метро, сжимая в руке ключ от абонентского ящика, и, чувствуя в себе убийцу, не ощущал страха.
Не приведи меня в Кенгаракс
Состав несколько раз дернулся и пошел. Колеса не спеша отсчитывали стыки рельсов.
– Вот и тронулись.
– Да, уже едем, – поправил очки Турусов.
– Плетемся! – буркнул Радецкий. – Накладная у тебя, образованный?
– Да.
– Так что же мы все-таки тянем и куда?
– «Груз «ТПСБ-1785» и др.», – медленно и внятно прочел Турусов.
– Эта галиматья мне известна, я тебя как человека знающего спросил! Без сокращения как оно называется?
Турусов пожал плечами.
– Тьфу! Тоже мне профессор! А куда?
– Говорили, что конечный пункт известен машинисту.
– Машинисту?! Так сходи спроси его!
– Но вы же понимаете, что к нему не пройти. – Турусов снова поправил съехавшие на нос очки в роговой оправе.
Радецкий скривил губы и отвернулся к окну. Достал папиросу, размял ее толстыми когтистыми пальцами и загнал в уголок рта под унылые горьковские усы. Чиркнул спичкой и затянулся.
– Ну, если ты, студент, ни хрена не знаешь, то, видать, никто этого не знает тоже. А это к лучшему. Ты-то сам чего в сопровождающие поперся?
– Да так… с друзьями старыми разошелся во взглядах…
– Бежишь?
– В общем, да.
– А что, могут поймать и пришить?
– Что вы, нет!
– Странно. Тогда зачем драпать? Вот я – понятное дело. За мной «хвосты» тянутся, хоть я и не украл, и не завалил никого. А ведь уже двенадцать лет на маршрутах! А какая у меня любовь была!!! У тебя новой сотенной нет?
– Что?
– Сторублевки новенькой, чтоб хрустела, нет у тебя?
– А… нет…
– Жаль. Моя старая истерлась вся, вот-вот рассыплется. Ладно, покажу.
Радецкий вытянул из кармана ватника блокнот, достал свернутую сторублевку, которая действительно была ветхой и потертой, развернул ее и вытащил оттуда фотографию три на четыре белобрысой девчонки.
– Вот какой она тогда была! Ни разу сотку не менял. Самая дорогая мне память. Только надо, видать, новую раздобыть, чтоб Валюху в нее заворачивать. Эх, я б на такую девку и тыщерублевки не пожалел, если б была такая деньжища!
– Да, любовь – это прекрасно… – почти шепотом проговорил Турусов.
– Ох, не люблю я эти сюсюканья интеллигентские! Извини, конечно, но любовь – это не только ночи в шалашах и зажиманья при луне! Это и по морде, если заслужила. А они все этого заслуживают, все подряд! Я Валюху чем чаще лупил, помню, тем любил больше. И она не обижалась, сама говорила, что любая баба этого заслуживает. Эх, и умница была, а всего-то семнадцать ей тогда стукнуло. Мужики так рано не умнеют.
Турусов хотел спать, но первым заговорить об этом было как-то неудобно. Кроме того, он не хотел перебивать несущиеся, как горные реки, размышления Радецкого. Слушать его тоже не хотелось, поэтому приходилось смотреть в окно и ждать, когда же придет время расстилания коек, когда же несколько протяжных зевков закроют родник жизненного опыта, обильно бьющий из прошлого Радецкого.
Ждать пришлось около часа. Радецкий вдруг замолчал и почесал затылок.
– Где у нас аптечка?! – словно сам себя спросил он. – Надо бы стрептоцида пожевать, а то каждое утро горло саднит.
Исполнив свое желание, он спокойно устроился на нижней койке купе для сопровождающих. Турусов забрался на верхнюю.
– Эй, студент, высоты не боишься? Голова не кружится? – негромко, улыбаясь сквозь зевоту, спросил Радецкий.
Турусов так долго искал, что ответить, что в конце концов отвечать было уже поздно: снизу донесся самоуверенный храп напарника.
Разбудило их утром ржание. Открыв глаза, Турусов обомлел и поднял голову – вместо ящиков в грузовой части вагона стояли кони – три крепких скакуна. В углу было навалено сено. Пахло скотным двором, но запах не раздражал. Турусов глянул вниз на Радецкого. Тот сидел в ватных штанах и майке на своей полке, молча уставившись на лошадей.
– Кто отвечать будет? – наконец как-то заторможенно произнес он. – Первый раз такое. Издевается, что ли, кто?! Ящики сняли, понятно. Но это зачем?
– Это не наш вагон… – удивленно прошептал Турусов, его глаза прищурились за очками. – У нас на выходе сто двенадцатый номер стоял, а тут ноль тринадцать нарисовано. И занавески розовые, а там белые были.
– Ну и черт с ним! – Радецкий встал и сплюнул на грязный пол. – Вонища! А если сдохнут, то вообще задохнемся. И чего они мне так в моем голубом и безоблачном нравились?!
– Лошадь – символ свободы, – сказал Турусов.
– Чушь! – зевнул Радецкий. – Цыганщина. Лошадь – это скачки и хорошая колбаса сырого копчения. Это я уже понял. Кстати, студент, историю могу про лошадей рассказать, занятная история. С батей моим произошла.
Турусов спрыгнул с верхней полки и сел рядом с напарником, изобразив внимание.
– Это после войны, в пятидесятых было. Батя мой, сокол сталинской закалки, приехал прокурором в один шахтерский городок неподалеку от Донецка. Бродил, изучал вверенное ему хозяйство, во всем копался и вдруг – бах!!! – узнает, что в наше время, в век технической революции, на одной шахте при вывозе угля из штолен используются лошади. Представь себе: двадцать лошадей или – как ты там брякнул – двадцать символов свободы пашут под землей. Ну, батя огорчился, даже не то слово – возмутился сразу. По начальству шахты шорох навел. Говорит – убирайте коней из шахты, нечего животных мучить, не для того они созданы. А те не соглашаются. Далеко тогда батя добрался, до ЦК республики дошел и добился-таки своего. Привез в городок бумагу с распоряжением в трехдневный срок лошадей поднять на поверхность. А тут ему как раз путевку. Мол, приехал на новое место, не отдохнув от старого. Дело, в общем, было сделано, оставил он все под контроль заместителю и на отдых. Возвращается через месяц загорелый, довольный. Сразу про лошадей спрашивает, мол, куда их пристроили. А ему отвечают: как подняли, так и на мясокомбинат увезли, колбасу из них вкусную делать. Нельзя было их наверх поднимать. А так, после долгих лет темноты яркое солнце увидели и ослепли враз. Человек, если из долгой темноты резко на свет выйдет, тоже сразу ослепнет. Ох и ругался тогда батя, я от него раньше и слов таких не слыхал. Ругался дня три, а потом молчал месяц. Мрачным ходил. Ясное дело – не боролся бы он за то, чтобы лошади ясный свет увидели, жили бы еще клячи, хоть в темноте, да сытые. Ладно, жрать пора нам.