Андрей Колганов – Ветер перемен (страница 31)
— И меня пропустили! — проталкивается вперед еще один, одетый в затрапезного вида кургузое пальтецо и обутый в готовые вот-вот развалиться сапоги — один из них даже обмотан веревкой. — Рахимов, Кирсан Ахметович я. Вот и предписание мое!
— И нас! — Еще два человека, видимо знакомых между собой, выражают свое недоумение, тыча нашему сопровождающему свои предписания.
Товарищ Дубровичев смотрит в предписания, потом пробегает глазами по списку, затем, пожав плечами, говорит:
— Ничего не понимаю. Предписания на нашу дивизию выписаны, а в списке нет у меня ваших фамилий. Может, в штабе что напутали? Проедем с нами, а там, на месте, разберемся. — И, улыбнувшись, пошутил, чтобы скрасить неловкость ситуации: — Итого из тридцати человек списочного состава в наличии тридцать два!
Затем, кивнув каким-то своим мыслям, он добавил:
— Товарищи, подождите пока пять минут… — и скрылся за дверью военного коменданта станции. Не через пять минут, но все-таки довольно скоро он объявился, уже вооруженный проездными документами на всю нашу команду. И мы двинулись вслед за ним на перрон.
Подойдя к составу, отправляющемуся на Ленинград, загружаемся в старенький вагон третьего класса — впрочем, сейчас это старорежимное обозначение вышло из официального употребления. В вагоне уже заметно натоплено, и мы дружно начинаем расстегивать пальто и шинели. Нижние полки оккупировала дружная компания (и когда только успели спеться?), быстренько достав припасенные бутылки с пивом, немудреную закуску и непременных спутников поездного времяпрепровождения — картишки. Забираюсь на деревянную верхнюю полку, устраиваю под голову портфель и сапоги (а то уведут — не успеешь заметить) и вскоре под мерный стук колес погружаюсь в мысли о тех, кто остался в Москве, и, конечно, о делах.
Первым делом ход моих размышлений сворачивает к записке, которая была закончена буквально накануне, в пятницу. Это была попытка по-новому представить роль и место частного капитала в экономике Советской России. Мне потребовалось прежде всего выпятить тот факт, что в большинстве официальных документов проблема частного капитала рассматривается в основном под негативным углом зрения — с точки зрения необходимости его вытеснения государственным и кооперативным сектором. Еще больше усердствует в создании отталкивающего образа частного капитала пресса. Однако не стоит ли задуматься над вопросом: а зачем мы вообще пошли на допущение частного капитала, если он играет только негативную роль? Не забыты ли многократно повторявшиеся призывы Владимира Ильича учиться у частника, его указания на то, что наша государственная промышленность и торговля не могут пока превзойти частника в коммерческой постановке дела?
Поэтому в записке, адресованной Феликсу Эдмундовичу, было сказано: «Не уверен, что стоит настаивать на широком распространении данных тезисов в нашей пропаганде, но всем хозяйственным и политическим руководителям надо, на мой взгляд, крепко-накрепко вдолбить в головы следующее:
1. Пока мы не научились бороться за высокое качество и низкую себестоимость продукции, за хорошее обслуживание советских граждан нашими, социалистическими методами, конкуренция с частным капиталом остается единственным действенным инструментом, подталкивающим наши хозяйственные организации и аппараты управления к улучшению работы.
2. В силу этого нам нужна и еще долго будет нужна сильная, а не показная конкуренция со стороны частного капитала. Поэтому всякое вытеснение частника должно рассматриваться лишь с одной точки зрения — улучшает ли это показатели работы нашей промышленности и торговли, улучшает ли это снабжение населения? Если нет, то такая борьба с частным капиталом есть всего лишь проявление того коммунистического чванства, с которым столь яростно воевал Владимир Ильич».
Мне пришлось, кроме того, постараться по-новому взглянуть на причины многочисленных злоупотреблений со стороны частного капитала, стремящегося паразитировать на нашем государственном и кооперативном хозяйстве, используя разложившиеся элементы среди хозяйственников. Эти факты служат серьезному возбуждению общественного мнения против частного капитала, в то время как они в гораздо большей степени свидетельствуют о безрукости и некомпетентности наших хозяйственных руководителей, не способных углядеть прямое воровство у себя под носом.
Не подлежит сомнению, подчеркивалось в записке, что необходимо вести последовательную и неустанную борьбу против любых злоупотреблений народными средствами. В то же время надо понимать и те экономические причины, которые толкают частника на подобные преступления. Среди них не только жажда наживы, но и крайне ограниченные возможности легального приобретения продукции государственного и кооперативного сектора. Мне представляется, что частник в деле снабжения должен быть поставлен в те же условия, что и государственная и кооперативная торговля, ибо только так можно обеспечить между ними действительную конкуренцию за снижение цен, да и уменьшить побудительные мотивы к противозаконным сделкам.
Прекрасно понимая, что подобное предложение вызовет бурю протестов, особенно со стороны кооперации, не желающей расставаться со своим монопольным положением, пользуясь которым можно преспокойно обдирать потребителя, считаю нужным всячески настаивать на нем. Сам же кооперативный аппарат требует серьезной реорганизации. Без активного вовлечения рядовых членов кооперации в контроль над издержками, особенно накладными расходами, над ценами, над ассортиментной политикой кооперация ни на грош не приобретет никакой социалистичности и останется всего лишь всесоюзной лавочкой, обремененной большим бюрократическим аппаратом.
Вместе с запиской о частнике Дзержинскому была направлена записка о положении спецов. Там были развернуты и конкретизированы мои прежние предложения по организации смычки между старыми специалистами, руководителями предприятий, молодыми специалистами и рабочими. «Чем больше мы втянем спецов в совместную работу с участием партийно-комсомольского актива как на уровне предприятий, так и на более высоких этажах хозяйственного руководства, тем меньше останется у обеих сторон поводов для взаимного недоверия», — подытоживал я свои предложения.
Дадут ли запискам ход и в какой мере — зависело от слишком многих обстоятельств, на которые уже было невозможно повлиять. Как поведут себя те люди, с которыми уже установились те или иные отношения, в каких пределах на них можно рассчитывать как на союзников? Если в Дзержинском можно было быть в значительной мере уверенным, ибо мне была хорошо известна его позиция по многим поднятым вопросам, то вот о позициях других военных и хозяйственных руководителей информация в моей голове была весьма отрывочной, если не отсутствовала вовсе.
Как отреагируют Луначарский или Крупская на предлагаемые перемены в подготовке кадров? Что скажут Фрунзе, Уншлихт, Котовский, Сокольников, Цюрупа, Богданов о реорганизации военной промышленности? А как поведет себя партийная верхушка, многие деятели которой оставались пока закрытой книгой, в вопросе о судьбе частного капитала? В какой мере они будут оперировать классовой риторикой и идеологическими лозунгами, а в какой — прагматическими соображениями? И что среди этих прагматических соображений окажется для них важнее — судьба республики или собственная карьера? Одно можно было предсказать точно — противодействие будет, и немалое.
Но гораздо больше, чем судьба этих и еще раньше поданных записок, меня волновала объявившаяся вдруг и столь умело скрывающаяся от обнаружения слежка. Приходилось теряться в догадках — то ли это проявил инициативу заимевший на меня зуб Ягода, то ли таким образом вновь дают о себе знать таинственные охотники, время от времени пытающиеся добраться до меня еще с лета двадцать третьего года? Поскольку никаких данных для определенного ответа на этот вопрос не было, мои мысли судорожно метались от одного варианта к другому, не в силах остановиться ни на одном из них. В конце концов мне удалось взять себя в руки, твердо заявив себе: «Возможно и то и другое. Поэтому прекрати мусолить проблему и отложи ее до тех времен, когда будет на чем строить ответ».
Надо сказать, мне самому было неясно, что тут должно волновать больше, — тайна, которая скрывалась за загадочными преследователями, или опасность, которая могла от них исходить. Но вот Лиду однозначно беспокоило именно второе. При воспоминании о ней мои губы непроизвольно растянулись в счастливой улыбке. Наверное, если бы в этот момент кто-то посмотрел на меня со стороны, я имел в его глазах довольно глупый вид — лежит на вагонной полке мужик, подложив под голову сапоги и портфель, и улыбается во весь рот неизвестно чему. Но мне-то было известно…
В воскресенье, в последний день перед отъездом, Лида неожиданно решила согласиться на неоднократно делавшиеся предложения и отправилась ко мне домой. Мне так и осталось непонятным ни почему она под разными благовидными предлогами отклоняла мои приглашения раньше, ни почему она согласилась сейчас. Может быть, ее смущала перспектива оказаться в незнакомом месте, среди незнакомой обстановки и незнакомых людей, в ситуации, которую она пока не решалась примерить к себе окончательно? Но ведь я никак не мог назвать ее чересчур стеснительной — по крайней мере, у себя дома, особенно в отсутствие отца, она плевать хотела на любые условности. Последовавшее же в конечном счете согласие можно, наверное, было бы объяснить тем беспокойством, что она испытывала и в связи со слежкой, которую чувствовала, но никак не могла распознать, и в связи с тем, что любимый человек покидал ее на целых полтора месяца.