Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 59)
За каждым большим писателем стоит огромная вселенная, которая с его смертью уходит ко дну, как Атлантида: довоенная Варшава Исаака Зингера, Чикаго Сола Беллоу, Ньюарк Филипа Рота. Но именно писатели и спасают от забвения эти удивительные миры.
Последняя фраза Рота из книги об отце: “Ничего нельзя забыть”.
Свеча в темноте
Человеку хочется света во мраке. Праздник святой Люсии выпадает на декабрь, свечи Санта-Люсии, если дело происходит в северных странах, разрывают зимнюю безысходную темноту, а хоралы, которые поют дети в белых одеждах, утешают. Ханука с ее менорой и огнями – это тоже декабрь, и она особенно важна своим светом в странах ашкеназийских евреев, где холодно, темно и снежно, где была черта оседлости, куда потом пришел Холокост. И где зародилась та специфическая цивилизация, столь далекая от сегодняшнего Израиля, которую описал Исаак Башевис Зингер, чье 120-летие прошло сравнительно недавно (хотя здесь – первая загадка его биографии: он сам запутывал следы, и получалось, что родился то ли в 1902 году, то ли в 1904-м). За описание этой цивилизации, уже затонувшей в тяжелой воде времени, он и получил Нобелевскую премию.
Именно Ханука чаще, чем любые другие праздники, оказывалась в центре его прозы, особенно рассказов для детей, неизменно дававших надежду. Ханука – это праздник чуда, горевшей восемь дней меноры; а на что еще надеяться людям, как не на чудо? И потому эти детские истории не слишком отличались от рассказов для взрослых, внешне простых, но нагруженных слоями смысла и эмоциями, как ханукальные пончики суфганиёт – вареньем.
На фотографиях – строгий пожилой господин с несколько настороженным взглядом голубых глаз, столь же строго одетый. Черный костюм, белая рубашка, галстук темных тонов. Непременно шляпа. Летом – летний костюм и летняя шляпа. Трудно себе представить, что именно этот строгий господин, прячущий за иронией застенчивость, насытил свои книги всевозможной фольклорной нечистью и чудесами, человеческой суетой и трагедиями – здесь даже у бесов проблемы на работе и в личной жизни. И что именно он незадолго до смерти в ответ на вопрос “Что самое важное в жизни?” своим скрипучим голосом ответил: “Девки”. И хотя это была шутка, в ней было немало автобиографического, а многие герои его книг – эмансипированные еврейские мужчины – могли бы с ним согласиться; правда, до добра это их не доводило. А шутил этот строгий пожилой господин в галстуке, говоривший на бойком, сильно грассирующем английском, постоянно: его встречи с читателями – некоторые документальные отчеты можно найти в сети – сопровождались гомерическим хохотом аудитории, как если бы на сцене стоял Михаил Жванецкий.
Зингеру часто задавали вопрос: почему он писал на умиравшем (и почти умершем еще при его жизни) языке восточноевропейских евреев – идише? Да потому что Холокост, ассимиляция евреев, формирование народа государства Израиль постепенно сужали носителей и аудиторию этого языка. (Что происходило по всему миру, в том числе и в СССР, где тихо сошел на нет журнал “Советиш геймланд”, вывеску которого я еще помню на улице Кирова, ныне Мясницкой – в следующем после пряничного Дома Перлова здании; главным редактором был Арон Вергелис, зять Валентина Катаева.) И Зингер продлевал его жизнь: считая необходимым развлекать читателя, писал в жанре газетных сериалов, из номера в номер, в выходившей на идиш нью-йоркской газете “Форвертс”.
Естественным образом Зингер знал польский, но в отличие от идиш это был все же не родной язык, – а английский и вовсе приобретенный. Писатель отшучивался: произведения на умирающем языке – хорошая тема для будущих соискателей степени
Нобелевская премия за 1978 год, присужденная Зингеру, вызвала в многообразном еврейском мире некоторое недоумение. В Израиле Исаак Башевис был совсем не популярен, на иврит его начал переводить его собственный (когда-то брошенный вместе с женой) сын – журналист и писатель Исраэль Замир. Да и то папаша как-то кинул ему фразу, мол, зачем переводишь меня, писал бы лучше свое. В идишистской же литературе были свои классики: Сфорим, Перец, Шолом-Алейхем. А Зингер… Его творчество было существенным образом локализовано: или фольклорные сказочки про дураков из города Хелма, сатану и Гимпеля-дурня, почти аналога Иванушки-дурачка; или проблемы городских польских евреев до Холокоста (“Я жил в стране, стиснутой двумя враждующими державами, и был связан с языком и культурой, не известными никому, кроме узкого круга идишистов и радикалов”); или злоключения американских евреев, спасшихся от Холокоста и теперь живущих в городе Нью-Йорке и имеющих множество проблем с польскими и еврейскими женщинами и/или семьей. При том что сам писатель Шоа не пережил, уехав в Америку до войны, где представлял скорее субкультуру нью-йоркских евреев, столь похожую на субкультуру варшавской еврейской интеллигенции 1920–1930-х годов (“Пьют кофе, курят папиросы, читают разные газеты и журналы, пересказывают остроты”). И за это – Нобель?
Конечно, с самых разных сторон самый разный еврейский мир во всех его проявлениях показывали выдающиеся писатели. Американских евреев предъявили публике Филип Рот, Бернард Маламуд и получивший Нобеля за два года до Зингера Сол Беллоу. В Советском Союзе и своих по-настоящему выдающихся перьев хватало – от Бабеля и Гроссмана до Горенштейна и Галича. А для понимания глубины и причин драмы ассимиляции можно прочитать стихотворение “Происхождение” Эдуарда Багрицкого 1930 года: “А древоточца часовая точность / Уже долбит подпорок бытие. / …Ну как, скажи, поверит в эту прочность / Еврейское неверие мое?”
Переведенный на английский Зингер показал всему миру совсем не пафосных евреев, с “еврейским неверием” или сложными отношениями с верой. Во всякой трагедии есть комическое, а Зингер, конечно, писал трагедии. У зингеровских книг нередко печальный конец, но в нем, как в ханукальной свече, всегда есть искра надежды. Главный герой романа “Враги. История любви”, запутавшись в хитросплетениях собственной жизни, в финале просто исчезает – так, что его и не найти. Да и вообще – все умерли. Но вот хорошие новости: рождается младенец, о котором есть кому позаботиться. И есть кому похоронить того, кто умер.
Ключевой персонаж “Врагов” – типический зингеровский герой в типических зингеровских обстоятельствах. Вот первый абзац книги (перевод с идиш В. Федченко): “Герман Бродер повернулся на бок и открыл один глаз. В полусне он спросил себя, где он – в Америке, в Живкове или в немецком лагере? В воображении он даже перенесся в тайник на сеновале в Липске”. Герой Зингера – представитель специфической группы людей. И тем не менее – типичен, как любое живое существо, разумеется, совсем не идеальное. Как и Аарон Грейдингер, он же Цуцик, главный герой и повествователь романа “Шоша”, варшавский ассимилировавшийся интеллигент, такой же, как и сам Исаак и его старший брат – писатель Исроэл-Иешуа Зингер, когда-то гораздо более знаменитый, чем младший (а их сестра Эстер тоже была писательницей!).
Единственное безукоризненно идеальное существо в прозе Зингера – это наивная и, как сказали бы сейчас, отстающая в развитии девочка-девушка Шоша из соседской семьи. То ли существовавшая в действительности, то ли выдуманная писателем. Идеальным непорочным существам нет места на земле. Их предают, они умирают. Но совсем не идеальные люди способны на жертвы – как Цуцик ради спасения Шоши, которую он так и не смог спасти. И эта жертва совсем не похожа на те, о которых говорит подруга Цуцика Бетти Слоним: “Люди жертвовали жизнью ради Сталина, Петлюры, Махно. Ради любого погромщика. Миллионы дураков сложат свои пустые головы за Гитлера. Иногда кажется, что люди только и делают, что ищут, за кого бы им отдать жизнь”.