реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 16)

18

Вот в чем состоял конкретный урок, преподанный на примере Ахматовой: “Журнал «Звезда» всячески популяризирует также произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, на «искусстве для искусства», не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе”.

Пострадали не только Михаил Зощенко и Анна Ахматова – они были главными поучительными примерами в силу масштаба дарования. Среди обвиняемых оказались известные драматурги А. Штейн и Г. Ягдфельд, малоизвестные поэты И. Садофьев и М. Комиссарова, редакторы журналов, ленинградские партийные начальники и даже Юрий Герман, автор “подозрительно хвалебной” рецензии на произведения Зощенко.

Монахиня и холодная война

К моменту принятия постановления после известной реплики Сталина: “А где Ахматова? Почему ничего не пишет?”[6] – прошло всего семь лет. В войну патриотические стихи Анны Андреевны были широко известны и популярны. Казалось бы, что вдруг? Почему ей припомнили “эстетство и декадентство”? Существует версия, которой придерживалась и сама Ахматова, согласно которой ее встреча с философом Исайей Берлином, находившимся тогда на британской дипломатической службе, послужила детонатором не только ухудшения отношения к ней со стороны властей, но и… холодной войны. Во всяком случае, одной из нескольких причин, помимо фултонской речи Черчилля. Это предположение можно было бы счесть чушью, если не учитывать, что в послевоенном сталинском СССР было возможно все – настолько параноидальной была атмосфера. Нам ли теперь не знать…

В конце 1945-го Берлин посетил Ахматову в Фонтанном доме, а как раз в ноябре этого года Сталин предупреждал своих соратников против “угодничества перед иностранными фигурами”. Встреча сопровождалась пикантным инцидентом: Рэндольф Черчилль, сын Уинстона Черчилля, оказавшийся в Москве в качестве журналиста и искавший своего знакомого по Оксфорду, Исайю Берлина, только потому, что ему очень нужен был переводчик, отправился по “наводке” своей коллеги к Фонтанному дому. Рэндольф был нетрезв, его, естественно, пасли органы; Берлин вышел к нему во двор после истошных криков “Исайя!..”. Словом, факт встречи Ахматовой с иностранным дипломатом стал достоянием советских компетентных органов. Якобы Сталин был взбешен: “Оказывается, наша монахиня принимает визиты иностранных шпионов”.

Много позже Берлин писал о том, что Ахматова рассказала ему в 1965 году в Оксфорде: “…Сам Сталин лично был возмущен тем, что она, аполитичный, почти не печатающийся писатель, обязанная своей безопасностью… тому, что ухитрилась прожить относительно незамеченной в первые годы революции… осмелилась совершить страшное преступление, состоявшее в частной, не разрешенной властями встрече с иностранцем”. Существует еще одна версия, почему Ахматова впала в немилость. В 1945 году на вечере поэтов в Колонном зале Анну Андреевну приветствовали долгой овацией. Весь зал встал. Узнавший об этом Сталин якобы спросил: “Кто организовал вставание?” – и не простил ей этой минуты славы.

Стилистические разногласия

Ахматова, безусловно, отдавала себе отчет в том, что находится в кафкианской стране. Одно из ее стихотворений называется “Подражание Кафке”. Да и вся жизнь поэта в СССР была подражанием Кафке, с бессмысленными арестами и “процессами”, общением – заочным – с главным обитателем “замка”. Однажды Сталин – после письма Ахматовой к нему – освободил ее мужа Николая Пунина и сына Льва Гумилева. Было это в 1935 году. Что не помешало в 1938-м арестовать Гумилева второй раз. Корифей всех наук придирчиво следил за жизнью и творчеством Ахматовой на расстоянии и никогда не оставлял своим вниманием. После постановления 1946 года она написала верноподданнические, мучительно плохие стихотворения. Что, возможно, спасло и ее, и сына.

Кстати, помогал в публикации стихов Ахматовой в “Огоньке” тогдашний главный редактор журнала, поэт и литературный сановник Алексей Сурков, адресат симоновского “Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…”. Сурков очевидным образом искренне восхищался Ахматовой, называл себя “последним акмеистом”, добывал для нее в период опалы переводческую работу, написал предисловие к ахматовским переводам корейской поэзии. Опекал во время последних поездок в Европу. Написал предисловие к изданию Ахматовой в “Библиотеке поэта”. Но в историю вошел благодаря участию в травле Пастернака…

Конечно, ничего общего с режимом и “эффективным менеджером” у Ахматовой не было. Но помимо всего прочего, у нее были те самые, по определению Андрея Синявского, стилистические разногласия с советской властью. Когда она вернулась из Италии, к ней пришли чекисты и стали расспрашивать, с кем она общалась, не попадались ли ей русские эмигранты. “Она ответила, – писал Исайя Берлин, – что Рим – это для нее город, где язычество до сих пор ведет войну с христианством. «Что за война? – был задан ей вопрос. – Шла речь о США?»” Власть принципиально не могла понять поэта. И наоборот.

“Синий” том 1976 года был, по сути дела, реабилитацией Анны Андреевны. Но до официальной публикации “Реквиема” на родине оставалось одиннадцать лет.

Тающий снег, пахнущий огурцом

Эренбург для поколения моих родителей был очень важной фигурой: советский несоветский писатель. Легальный, но при этом с привкусом чего-то иностранного. Как сувенирная банка с воздухом Парижа или пылью дорог Испании. Эти его пиджаки, которые в другую эпоху станут называть casual, изысканные не партийно-правительственные мягкие галстуки, шевелюра, похожая на взрыв, ощутимый даже на фотокарточках запах трубочного табака. Эренбурга много в моей библиотеке, стоят три толстенных кирпича, самая старая книга – “Падение Парижа” 1942 года издания с папиным своего рода экслибрисом, помеченным 1951-м – вероятно, тогда он и купил этот роман. “Буря” 1948-го с папиной же пометкой: 1948 год. “Девятый вал”, 1953 год, там еще Сталин хороший, том помечен братом как его собственность в 1968-м. Интересное чтение для продвинутого шестнадцатилетнего подростка. Все тома, как и тоненький, на четыре с половиной листа, сборник публицистики 1950-го “Надежда мира”, зачитаны до дыр. “Синего” Эренбурга из “Библиотеки поэта” я купил в букинистическом сам – для полноты коллекционной картины. Что тут можно сказать? Как говорила Маргарита Павловна из “Покровских ворот” Леонида Зорина: “Ремесленник!”

Волшебным образом ровно за день до 60-летней годовщины доклада Хрущева на XX съезде я случайно купил в букинистическом магазине “Оттепель” Ильи Эренбурга 1956 года издания. Оно, разумеется, не первое. Илья Григорьевич принес рукопись в редакцию “Знамени” в начале 1954-го, она увидела свет очень быстро, в майской книжке, затем вышла отдельным изданием – скромным, словно бы кто-то, озираясь на начальство, пробовал воду, тиражом 45 тысяч экземпляров. В декабре 1954-го на Втором съезде советских писателей повесть ругали, память Сталина почтили вставанием.

В своих мемуарах Эренбург сетовал на то, что повесть мгновенно разошлась, но допечаток не было. В Венгрии “Оттепель” была издана тиражом 100 экземпляров для партийного руководства. Издание 1956 года с изящной акварельной суперобложкой, попавшее мне в руки, сдано в набор в сентябре 1956-го, а до этого его надо было еще поставить в план “Советского писателя”, то есть сам издательский процесс стал очевидным следствием февральского пленума и доклада о культе личности. Или, скорее, июньского постановления ЦК о преодолении культа личности и его последствий.

Но тираж – опять пугливый, 30 тысяч… Да, Эренбург очень много значил для поколения моих родителей – а как могло быть иначе, если его роман мог начаться с нездешних слов “Мастерская Андре помещалась на улице Шерш-Миди” и за это еще и давали Сталинскую премию первой степени, – поэтому в нашей домашней библиотеке его произведений тех лет немало. Есть с чем сравнить. И эти 30 тысяч ничто по сравнению, например, с романом “Девятый вал”, вышедшим в 1953-м тиражом 150 тысяч экземпляров. Это там, где в конце произведения происходит “апофигей” – демонстрация на Красной площади: “Нина Георгиевна смотрела на Сталина; он улыбался…”

В “Оттепели” Сталин не улыбается. В этой, в сущности, слабой повести, но по-ремесленному мастерски сделанной в жанре производственной драмы, улыбаются люди. Тиран только умер, а у Эренбурга они улыбаются. Плачут. Страдают от запретной любви. Мучаются от собственного приспособленчества. Заводской персонал состоит из людей со сложными характерами: они постоянно творят, выдумывают, пробуют и зверски ссорятся.

Еще не пожелтела бумага с доносом Лидии Тимашук на врачей-убийц, а у Эренбурга Вера Григорьевна Шерер, врач-еврейка, положительный и мятущийся персонаж, вдруг остается на ночь у любимого человека, которому пятьдесят восемь лет и у которого дочь за границей. Больше того, герои Эренбурга успели прочитать роман Василия Гроссмана – явным образом имеется в виду “За правое дело”. В конце повести значится: 1953–1955. Значит, Эренбург что-то дописывал после журнальной публикации, возможно, как раз про Гроссмана тихо, в полстроки, почти контрабандой и дописал.