Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 15)
Если Пастернак для него был “н
Секретарь ЦК ВКП(б) Андрей Жданов в своем знаменитом докладе о журналах “Звезда” и “Ленинград”, зачитанном вскоре после принятия соответствующего постановления, назвал ее стихи поэзией “взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной”. Вообще, в отношении сатрапов к Ахматовой было что-то щемяще-эротическое, и тот, кто писал Жданову доклад, или сам Андрей Александрович очевидным образом тайно любил поэзию Анны Андреевны. В итоговом тексте доклада со вкусом цитируются строки: “Но клянусь тебе ангельским садом, / Чудотворной иконой клянусь / И ночей наших пламенным чадом…”
Пламенным революционерам, заточенным в свои ледяные кафкианские замки, явно хотелось такого же пламенного чада, иные из них получали его, но адским, а не ангельским. А с каким горячим чувством – завистливым, едва ли не ностальгическим, – в каких подробностях Жданов описывал мир Ахматовой: “Помещичьи усадьбы екатерининских времен с вековыми липовыми аллеями, фонтанами, статуями и каменными арками, оранжереями, любовными беседками и обветшалыми гербами на воротах”.
Но Жданов описывал мир ранней Ахматовой. По счастью, он не подозревал о существовании поэмы “Реквием”. Что же до обветшалого герба на воротах, то через жизнь Ахматовой прошел один такой – тот самый герб графов Шереметевых на Фонтанном доме. Вспомнил о нем однажды Иосиф Бродский:
Из этого стихотворения – строка, исчерпывающе определяющая значение Ахматовой для России:
Там, где мой народ
Ахматова не согласилась бы с Иосифом Бродским, который в Нобелевской лекции сказал: “…лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии”. Она как раз взяла на себя бремя второй роли, которую несла со своей царственной, закутанной в шаль величественной обреченностью, начиная с давнего: “Мне голос был… Оставь Россию навсегда” и заканчивая эпиграфом к “Реквиему”:
Тот народ парадоксальным образом одновременно заслуживал и то правительство, которое имел, и Ахматову.
“Для Ахматовой такого выбора (уезжать из России или оставаться. –
Ахматова мечтала об Италии. Но пока у литературной бюрократии не созрел внятный план, каким образом проэксплуатировать образ лучшей русской живой поэтессы (не в логике “пригласили сестру Алигьери, а приехала Алигер”), о такой поездке нечего было и думать. Летом 1964-го план созрел, от Ахматовой пришло письмо Джанкарло Вигорелли, генеральному секретарю Европейского сообщества писателей, который уведомил поэта о премии. Письмо, полное восторга, оттого что премия будет присуждена страной, “которую я нежно любила всю жизнь”, и ей снова удастся погрузиться в “стихию итальянского языка”. В свой первый вечер в Риме Ахматова читала Данте на итальянском, но вот к шоферу, который спустя несколько дней вез ее из Таормины в Катанию на церемонию вручения премии и часто отвлекался разговорами от опасного серпантина, она обращалась по-французски: знание классики не приближало к простому разговорному языку.
При вручении премии свою речь (наряду с Пазолини) произнес Александр Твардовский, обнаруживший глубокое, а с учетом обстоятельств времени – потаенное знание стихов Ахматовой. Сама она не очень помнила свое стихотворение, которое хотела прочитать, его написал ей по памяти (!) Твардовский (Микола Бажан писал, что это было “Мужество”, но, по свидетельству Ирины Пуниной, это не так: Твардовский был весь внимание и шепотом повторял строки ахматовского стихотворения, которое приводится ниже):
Свое выступление главный редактор “Нового мира” закончил строками из стихотворения Ахматовой 1916 года: “Не для страсти, не для забавы, / Для великой земной любви”. Ахматова встала с кресла и обняла Твардовского.
17 января 1965-го Ахматова написала Твардовскому: “Одной из самых приятных неожиданностей Нового года было Ваше поздравление. Я, конечно, сразу вспомнила древнее
…Потом в 1965-м у Ахматовой были Лондон и Париж, а в письме Иосифу Бродскому она признавалась: “…хотелось только одного – скорей в Комарово”. Даже завершая свою волшебную поездку в Италию, которой она так ждала, Ахматова записала в почти дневниковом стихотворении “В Сочельник (24 декабря). Последний день в Риме”:
Получая другую премию – Нобелевскую, Бродский, главный персонаж из “волшебного хора” любимцев комаровской затворницы, квалифицировал себя как “сумму теней”. И назвал фамилии пяти поэтов, без которых он “не стоял бы здесь”: Фрост, Оден, Мандельштам, Цветаева, Ахматова. Он уехал из страны, которую не хотела покидать Ахматова, и в каком-то смысле получил Нобелевскую премию за нее. В диалогах с Соломоном Волковым Бродский констатировал: “Ахматова уже одним только тоном голоса или поворотом головы превращала вас в хомо сапиенс. Ничего подобного со мной ни раньше, ни, думаю, впоследствии не происходило”. Пережив с Россией все, что можно было в ней пережить: расстрел мужа, шельмование и травлю, посадки сына, войну и эвакуацию, – Ахматова взамен получила право на то, чтобы счесть себя голосом страны: “Я – голос ваш, жар вашего дыханья, / Я – отраженье вашего лица”. Противоречие “поэт и народ” тем самым было снято.
Искусство для искусства
По большому счету, Ахматова была аполитична. Однако, как учит марксизм, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Еще до войны критик Г. Лелевич обвинял Ахматову в “мистическом национализме”. Но это были еще цветочки. После войны, когда у многих возникли надежды, что станет больше свободы, началось показательное закручивание гаек. Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) “О журналах «Звезда» и «Ленинград»” от 14 августа 1946 года, безусловно, имело воспитательное, дидактическое значение – чтобы другим неповадно было.