18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Кокоулин – Ветер и мошки (страница 10)

18

— Заходи.

Створка отъехала в сторону. Камил ступил в узкое и длинное помещение без окон. К серым стенам прилагались белый потолок и темный пол. Мебели был самый минимум: два стола, составленные в форме буквы «Т», кресло и восемь стульев. Пять стульев уже были заняты. Кресло, как и полагается, зарезервировал под собой шеф.

— Садись, — кивнул шеф на один из свободных стульев.

Камил сел. Новый человек был всего один, со всеми остальными Камил так или иначе уже пересекался. С Александром Боркони и Юрой Пепельниковым по оперативной работе, по прошлым прорывам в Новосибе и Калужской технозоне. С Мишкой Купничем в составе группы дважды по каналу путешествовал на ту сторону. Ну а к доктору Штаперу в обязательном порядке наносил визиты после каждой смены.

Пока шеф занимался своим браслетом, успели пожать друг другу руки и обменяться короткими фразами.

— Как сам?

— Ничего. А ты?

— Не жалуюсь.

— Приветствую.

— Откуда?

— Только что с «Ромашек».

— Эмофон?

— Желтый.

— Уже отдохнул?

— Ага.

— Я тоже собирался.

Боркони был носатый шатен, худой и высокий, любил свитера под горло, выбивал из парализатора девяносто три из ста. Был дважды женат и дважды разведен. Смуглый, плечистый Юра Пепельников считался главным кошатником среди оперативников ЦКС и видел свою миссию в том, чтобы одарить весь персонал Центра своими подопечными. Спец-экстра по ближнему бою. Миша Купнич имел прозвище «Айсберг» и на памяти Камила во время операций ни разу не колол себе стабилизатор, неизменно оставаясь в безопасной зоне эмофона. А вот жена у него, будто в противовес, была взрывная, эмоциональная брюнетка.

О докторе Штапере, наверное, мог бы рассказать шеф, но он, увы, не имел обыкновения делиться с подчиненными непрофильной информацией. Камил же знал лишь, что у доктора — две дочери-близняшки (видел в фоторамке).

— Шелест, — новичок первым подал Камилу руку.

— Гриммар.

— Наслышан.

Новичку было под тридцать, был он невысок и крепок, чувствовалось, что недавно ходил если не в «чрезвычайниках», то в тех же оперативниках, как и Камил. Правда, в одежде сидел гражданской, неприметной, поло, брюки. Был он блондин, с ямочками на щеках, возможно, ловелас и сердцеед.

— Так.

Шеф поднял глаза от браслета. Несколько секунд взгляд его был пуст — он, видимо, получал информацию по нейроконнектору.

Шефу было под пятьдесят. Большая голова гнездилась на тонкой шее. Сухие губы, худые, сизоватые щеки, мешки под глазами. От широкого лба к затылку шла грядка, по-другому и не скажешь, редеющих темных волос.

Камил никогда не видел, чтобы он улыбался. И был почти уверен, что его начальник не спит по нескольку суток, обходясь стимуляторами.

У шефа были имя и фамилия, но ни Марком, ни господином Виккертом в ЦКС его никто не называл. Шеф и шеф. Босс. Почти бог. Руководитель кризисного направления «Прорыв».

— У нас новый человек, — произнес наконец шеф, легким кивком указав на Шелеста, — Алексей Шелест из Орштадта, прошу любить и жаловать.

Шелест встал.

— Буду рад с вами работать.

Камил на секунду встретился с ним глазами.

— Теперь, — сказал шеф, когда новичок понятливо опустился на место, — доктор Штапер введет вас в курс дела. Для Алексея, думаю, следует начать с самого начала. Да и остальным не вредно будет послушать.

— Без проблем, — сказал Камил.

— Люблю исторические экскурсы, — добавил Пепельников.

Шеф громко фыркнул. Доктор Штапер шевельнулся на стуле, несколько раз с силой прижал браслет к запястью. На стене у двери раза четыре мигнуло, пытаясь сфокусироваться, световое пятно.

— Барахлит…

— Коля, — недовольно произнес шеф, — я тебе, кажется, настоятельно советовал сменить свой кривой коннектор.

— Я в процессе.

Штапер стукнул браслетом о столешницу.

— Ко…

— Все.

Пятно на стене зафиксировалось и развернулось в изображение: несколько человек, склонившись, изучают ломкие листы с рукописным текстом.

— Первое, — сказал Штапер. — Самое раннее упоминание о прорывах зафиксировано сто тридцать семь лет назад. При всем том, что мир уже пятьсот лет был знаком с книгопечатанием, и пятьдесят лет — с пишущими машинками, единственный документ, в котором имеется описание феномена, позволяющее однозначно классифицировать его, как всплеск негативной энергии неизвестного порядка, являет собой семь страниц, исписанных в мелкий почерк не самого лучшего качества чернильным пером. Почему не сохранились иные свидетельства, хотя бы в многочисленных журналах, альманахах и служебных бюллетенях, которые тогда выпускались ежемесячно и ежеквартально, остается не до конца ясным. Впрочем, факты говорят о том, что тиражи некоторых выпусков тех лет были изъяты и уничтожены. Есть записи об уничтожении «Народного проспекта» и «Путевого» за июль семьдесят девятого года. Это позволяет нам предполагать, что на государственном уровне был введен запрет на распространение информации подобного рода. Возможно, это было связано с тем, что тогда не имели ни малейшего понятия, с чем столкнулось человечество.

— Об этом не надо, — сказал шеф. — Нет подтверждений.

Доктор шевельнул плечами.

— Как угодно. Но от себя добавлю, что, видимо, тот прорыв был все-таки единичен и локален. Он затронул небольшой город на побережье. Назывался город Катерищев, сейчас он сросся с Павловском. Из письма…

Штапер тряхнул рукой, и на стене один за другим появились листы документа.

— А это было именно письмо, написанное, но так и не отправленное адресату неким Ставицким Григорием Сергеевичем. Из письма мы имеем довольно точное описание произошедшего, воистину свидетельские показания. С чужих слов такого не напишешь.

Камил впился глазами в текст.

Он и сам не знал, почему каждый раз изучает строчки, выведенные чужой, торопливой рукой, так, словно за побледневшими чернильными буквами вот-вот должен проступить какой-то скрытый смысл. Откровение. Понимание.

Текст письма он помнил наизусть.

Ставицкий Григорий Сергеевич обращался к своей знакомой, возможно даже возлюбленной, называя ее то «дорогой Аннушкой», то Аней, то «светлым птенчиком». Первые полторы страницы он передавал приветы, справлялся о здоровье некого Ивана Кузьмича, спрашивал о, видимо, общих знакомых или же родственниках и долго и пространно извинялся, что не смог посетить Ирину Федоровну, мимо имения которой проезжал две недели назад. «Пусть простит», писал он. «Пусть простит и не держит зла».

Само «необычайное происшествие», которому Григорий Сергеевич стал свидетелем, шло по тексту дальше, уместившись на пяти листах.

«Представь, дорогая Аннушка, — писал Ставицкий, — возвращаясь пополудни из инспекционной поездки на Макарьевский тракт, который насыпают по распоряжению хорошо известного тебе Василия Игнатьевича Любимова, что нынче председательствует в тех местах, уже на въезде в Катерищев я наблюдаю форменное столпотворение. Телеги, кареты, паровые и керосиновые автомобили сбились в тесном горлышке южных ворот, все почему-то стремятся выехать из Катерищева, шум стоит до небес, гудки и крики, кто-то сидит, кто-то требует подвинуться, шумная компания растаскивает сцепившиеся ободами подводы, кто-то автомобиль бросил и идет пешком, протискивается в желании покинуть город в первую очередь. Грешным делом, солнце мое, я, конечно, подумал о пожаре. Дома в Катерищеве большей частью деревянные и ветхие, никакого надзора за ними нет, и если где полыхнет да ветер будет тому способствовать, в течение часа или двух от города может остаться одно пепелище. Ни пожарные команды не спасут, ни народ, кинувшийся проливать водой свое и чужое имущество. Но, вскинув голову, черного дыма над крышами я не увидел. Одни мирные белесые дымки печных труб открылись моему взору.

Значит, что, какая-то иная напасть?

Но какая? Мор? Нашествие? Земляной провал? Согласись, должно было случиться нечто ужасное, чтобы и старые, и малые сломя голову ринулись за городские стены. Я, конечно, остановил коляску и, гадая о возможных причинах такого поспешного бегства, стал пешком пробираться к воротам. Проехать все равно не получилось бы, уж больно грандиозным был затор и чересчур густо шли люди.

Могу признаться тебе, дорогая Аннушка, что меня до сих пор охватывает невольная дрожь при воспоминании о том, как я пробирался сквозь толпу, стремящуюся прочь от города. Словно через ряды отступающей, наголову разбитой и разношерстной армии. Но, что странно, часть людей будто бы была до сих пор захвачена этим разгромом, этой страшной новостью, осознанием поражения, и они суматошно, с криком, с завываниями, с вытаращенными глазами бежали прочь, а некоторые даже в беспамятстве карабкались по увалам, что насыпаны ограничением ко въездной дороге в Катерищев. Другие же шли равнодушно, как принявшие свою участь, смирившиеся с ней, разбредались по обочинам, по краям, отдавая середину дороги тем, кто был больше напуган, и транспорту, который нет-нет и вырывался из затора. Впрочем, были и третьи. Эти третьи стояли кучками и по одиночке и смотрели на город, будто не понимали, что их выгнало оттуда, а, возможно, и вовсе раздумывали вернуться. В их взглядах не было тревоги или страха, а одно сомнение.

Мне это показалось непонятным и загадочным явлением.

От того взгорка, где я сошел с коляски, до ворот было не более ста шагов, но я скоро уверился в том, что одолеть их мне будет также сложно, как добраться до твоего шарфика, плывущего по глади Жаровского пруда. Воды там, помнишь, было по пояс, но я, безрассудно взявшийся достать свой подарок, никак не мог нагнать его, потому что мне мешали сапоги и одежда, и каждое движение давалось с жутким трудом, к тому же я чувствовал, как от холода частит, сбивается на короткие ноты дыхание.