реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Десницкий – Библия: что было «на самом деле»? (страница 3)

18

● любое утверждение должно сопровождаться указаниями на его ограничения, сферу применимости и слабые места.

Критерий фальсифицируемости, выдвинутый в 1935 г. Карлом Поппером, с тех пор считается своего рода границей научного знания. Всякое научное утверждение в принципе может быть опровергнуто новыми фактами или экспериментами, если же оно неопровержимо – оно не научно. Так, утверждение «существует Единый Бог, он вступил в отношения Завета с народом Израиля» не научно, поскольку не может быть такого эксперимента или такого факта, пусть даже нам пока неизвестного, который бы его опроверг. А вот утверждение «в VIII в. до н. э. представление о Завете с Единым Богом было основной религиозной идеей израильтян» принципиально опровержимо и потому научно. Обратим внимание, что научность не тождественна истинности.

Впрочем, этот критерий вызвал немало критики: в конце концов, он сам неопровержим и потому… ненаучен. Он скорее похож на религиозный догмат, который провозглашен пророком или учителем и истинный просто потому, что истинен. По-видимому, любая система взглядов нуждается в неких изначальных недоказуемых положениях (аксиомах, как называют их математики), потому что ни одна такая система не может доказать себя сама. Но в общем и целом этих принципов придерживается подавляющее большинство современных ученых, хотя нередко возникают дискуссии о том, насколько строго им нужно следовать и в каком смысле они применимы к гуманитарным наукам (опять эта неясность с гуманитариями – и мы к ней еще не раз вернемся).

Далее. Можно сказать, что работа ученого в идеале протекает по определенной модели. Он исследует все доступные ему факты и строит некую гипотезу, которая объясняет наибольшее возможное число этих фактов с наименьшими допущениями (не умножая сущностей без необходимости) и без логических противоречий. Гипотеза нуждается в проверке экспериментами и если подтверждается, то становится признанной теорией. Важно, чтобы эксперименты были воспроизводимыми, то есть не только сам исследователь, но и любой желающий мог их провести и получить точно такой же результат.

Доказанная научная теория не только объясняет существующие факты, но и предсказывает новые. С одной стороны, такая теория входит в сокровищницу всемирного знания, и теперь уже следующие гипотезы должны так или иначе ее учитывать, а с другой стороны, и она не имеет священного статуса и подлежит уточнению, пересмотру или полному опровержению, если будут открыты новые факты или старые будут объяснены удачнее – больше фактов, меньше допущений, стройнее и короче логическая цепочка от предпосылок к выводам.

Идеальный ученый полностью объективен: он учитывает все, а не только удобные и приятные ему факты, принимает во внимание все возможные объяснения, осознает ограниченность и слабые места своей гипотезы. Если она оказывается недостаточно удачной, он отказывается от нее без сожалений… хотя как тут не сожалеть? И как добиться полной объективности, если в основе самого отбора фактов лежит пусть еще даже не гипотеза, но хотя бы проблеск догадки, некое странное предположение, да просто любопытство?

Физики Андрей Гейм и Константин Новоселов, работавшие в Манчестерском университете, проводили много странных экспериментов с клейкой лентой и графитовыми стержнями, пока не получили однажды материал, принесший им Нобелевскую премию по физике 2010 г. Новый материал называется «графен», это слой графита толщиной всего в один атом, он обладает уникальными свойствами.

Но можем ли мы сказать, что в самом начале своей работы, когда двое физиков под усмешки коллег склеивали и разлепляли полоски обычной липкой ленты с остатками графита, у них была четкая и внятная гипотеза, которая впоследствии подтвердилась (и добавим для бюрократов от науки, что эта гипотеза была внесена в годовой план их работы)? Похоже, что нет. Им было просто интересно заниматься странными экспериментами. Тот же Гейм получил в 2000 г. (вместе с Майклом Берри) сатирическую Шнобелевскую премию за самое бессмысленное открытие года: они заставили лягушку левитировать в магнитном поле. Гипотеза в том и другом случае звучала примерно так: «Из этого может получиться что-то интересное».

То есть в одной из самых строгих наук, физике, нобелевская работа порой отстоит от полной бессмыслицы всего на один шаг, а блистательные открытия иногда совершаются чуть ли не наугад – и это не умаляет их научности. Принципы научного метода – они именно принципы, а не железные правила, за нарушение которых «изгоняют из науки». И вряд ли Гейм с Новоселовым стали бы лауреатами Нобелевской премии, если бы, помимо серьезных научных знаний и прекрасного владения научным методом, не обладали изрядной долей мальчишеского задора и любопытства – а это уже качество субъективное.

Да и науки бывают разными. Рассказывают, как некогда на заседании Академии наук СССР вице-президент Академии физик Владимир Стеклов заявил: «Науки делятся на естественные и противоестественные». На что историк Сергей Платонов ответил: «Нет, на общественные и антиобщественные». Так «физики» и «лирики» обменялись любезностями и заодно в очередной раз убедились, что науки у них неодинаковые. Строго говоря, с точки зрения одних научных дисциплин другие – не совсем «правильные», а то и не вполне научные.

Образцовыми всегда считались науки естественные, вроде той самой физики, или точные, вроде математики. В них достижима абсолютная устойчивость и повторяемость результатов: дважды два всегда будет четыре, ускорение свободного падения на поверхности планеты Земля всегда равно 9,81 м/с². На этой устойчивости основана вся современная технология: мы твердо знаем, что нажатие той или иной кнопки на нашем мобильном телефоне или, допустим, в кабине сверхзвукового самолета приведет к ожидаемому результату, и только это позволяет нам пользоваться такой техникой. Если вдруг какой-то самолет повел себя непредсказуемо (что, как правило, приводит к аварии), немедленно запрещают полеты всех самолетов этой модели до тех пор, пока отклонение от модели не будет объяснено и устранено.

Науки, посвященные живой природе, например биология, точны в гораздо меньшей степени. Живые организмы ведут себя не всегда по шаблону: можно изучать маршруты миграции перелетных птиц, но невозможно утверждать, долетит ли до конечного пункта данная конкретная птица и на каком конкретно дереве она совьет себе гнездо. А иногда бывает и так, что стая просто никуда не улетает. В Москве на Воробьевых горах который год подряд зимуют утки: теплые сточные воды поддерживают для них незамерзающую полынью даже в морозы, а прохожие подкармливают птиц. Так данные конкретные утки неожиданно стали неперелетными.

Примерно так же устроена лингвистика – наука, которая изучает человеческие языки. Они тоже подчиняются определенным законам, но каждый конкретный носитель каждого языка то и дело отклоняется от нормы или даже нарушает правила, да и сами правила со временем изменяются, как и живые организмы.

Но все это намного усложнится, если мы заговорим о поведении разумных существ – людей – или начнем задумываться не только над грамматическим строением фраз, но и над тем, что люди хотят сказать друг другу этими фразами. Даже самый всеохватный социологический прогноз при самых честных и прозрачных выборах никогда не предсказывает результата этих выборов с точностью до сотых долей процента, а порой и вообще ошибается с победителем. Что говорить о решениях куда менее формализуемых и гибких, которые каждый из нас принимает каждый день? Поэтому социальные науки – это еще один шаг прочь от воспроизводимости и детерминированности.

Но социолог по крайней мере имеет неограниченный доступ к объекту своего исследования и может опросить столько людей, сколько пожелает. Любому из них он может задать дополнительные вопросы, у любого может уточнить, что тот имел в виду. А что делать историку? Все люди, чьи голоса он слышит, уже мертвы, и ни о чем переспросить их нельзя. Если речь идет о недавней истории, это компенсируется по крайней мере огромным количеством самых разнообразных свидетельств. И все равно не утихают споры о разных гипотезах и оценках – достаточно вспомнить, сколько споров ведется о Второй мировой войне, при том что факты известны прекрасно, а источники доступны в изобилии.

Но, если мы обсуждаем события, произошедшие несколько тысячелетий назад и отраженные всего в одном или двух источниках, наши затруднения вырастают до небес. Мы не только не можем повторить никакого результата, мы даже не в состоянии установить множество разнообразных деталей: а как оно там на самом деле происходило? Впрочем, подобное встречается и в естественных науках: астрофизики вынуждены судить, к примеру, о том, как устроены далекие светила, по данным наблюдений, а взять пробу или провести полноценный эксперимент по взрыву сверхновой не могут. Всякий научный метод имеет свои пределы, но вместе с тем наука постоянно расширяет сферу доступного для исследования материала.

Но мы еще не закончили наше мысленное путешествие от естественных наук к… противоестественным? Или сверхъестественным? Во многих европейских университетах традиционно существуют теологические факультеты, но… Бога невозможно изучать, как древнюю рукопись, или тропическую бабочку, или пусть даже самую далекую звезду. Следовательно, изучают не Бога, а идеи о Боге и теология, или богословие, – наука не о Боге, а, скорее, о том, как люди о Боге говорят. Богослововедение, если угодно, схоже с литературоведением – наукой не о том, как написать гениальные стихи, а о том, как гениальные стихи устроены. Можно сказать, теология примерно то же, что религиоведение, но религиовед смотрит на свой материал извне, а теолог – изнутри религиозной традиции.