Андрей Антипин – Житейная история. Колымеевы (страница 21)
– Мне без моего парняги и жизнь… как старый валенок нужна! – Бурят ткнулся головой в расставленную ладонь. – Зачем она мне, спрашивается?!
Ирина тронула мужа за руку.
– Алексей?!
…Сидели на этих грустных не то поминках, не то встречинах.
– Вам-то легше двоём, – слегка охмелев, с укоризной говорила Августина Павловна. – Всё ж таки живая душа, а так посиди-ка вечером одна?
– Не надо, Гутя.
– Чего, Володя?
– Тут такое дело – ребёнок…
– Это – да, жальче всего! Жалко старика болящего, пропойцу жалко, собаку переедут машиной – я не могу смотреть… А вот за ребёнка и вовсе огнём горит душа! Я ведь двух схоронила ребятишек, сначала Алёшу, а потом Полину. Так что не пустые слова говорю…
Часы с подоконника отстукали шесть, а проулком, вздымая сухую пыль, пробрели раздобревшие на зелёном духу коровы. Разгоняя стадо, профукал хлебный фургончик, качнулся на бугорке – и распахнулись дверцы, дохнув свежим пламенем хлебов. Коровы заломили морды на запах и замычали, а липкие слюни свесились с их розовых губ.
– Му-у-у! – прокатилось по околотку, но воздух уже просёк сухой росчерк кнута.
Выскочил водитель в дурацкой соломенной шляпе. Вдвоём с рыжебородым пастухом камнями, пинками в тугие, молоко несущие животы повернули от фургончика взбунтовавшееся стадо.
– Да, жизнь! Как на этот хлебный запах, идём на неё, а нас гонят чем попало…
– Не говори, дядя Володя…
Сизой тучей обрушилась с карниза голубиная стая и с шумом уселась на забор упоровского двора.
– Сейчас курам в кормушки полезут, – между прочим вставила старуха. – Я видела, она задала курицам корма… А что вы хотите? У всех вечерня кормёжка, у ваших и наших…
Выпили по третьей рюмочке, и гости засобирались на автобус.
– Как будете в Хорётах, спросите Аршановых… Я работаю в сельскохозяйственном отделе агрономом, Алексей – механизатором, там же…
– Где – там же?! – вспылил Алексей. – Я-то в пыли целый день, а вы, конторские работницы, на мягких креслах привилегии справляете…
Ирина покраснела.
– Бутылку-то заберите, – примирил Палыч. – Там есть ещё на два пальца…
– Вы что! У нас не принято…
– Чебунову отдать разве? Он ведь тоже… Не ходили вы к нему?
– Были, – кашлянул Алексей, взявшись за дверную ручку. – Мы ведь сперва к нему пришли, а он нас сюда направил, даже до ворот проводил… Поставили ему бутылку – и вот…
– И в дом не пригласил? – хмыкнула старуха, однако гости промолчали. – Уж это такой человек, не обижайтесь на него. У него двух сыновей убили разом, жена ишо молодой умерла…
Под крылечным коньком автовокзала, окрашенного в зелёное, под стать весне, гомозились пёстро ряженные девчата. Их звонкий стеклянный смех сосал сердце старика, словно он лицом ткнулся в нежные россыпи подснежников. Терпким, как бражная пена, теплом выдуло ветки тополей, и вчерашний дождь не истребил, а пуще восславил жар и солнце короткого, что спичечный высверк, сибирского лета. Уже подсушило дороги, закурчавилась новая трава, затягивая старую, торчащую из земли, как шилья…
Прикатил заляпанный грязью автобус. Шофёр с такой же пузатой, как и он сам, сумочкой на брюхе пошёл в каморку контролёра – пробить путёвку.
Забираясь за Ириной в полупустой автобус, Алексей оглянулся.
– Ты, дядя Володя, не верь, если люди скажут…
Оттиснув его, в салон вспорхнули галочьей стаей весёлые выпускницы, улетавшие из тёплых гнезд в холодные дали жизни. И старик опечалился, ведь его-то голубой автобус давно скрылся за холмом.
– Я даже ничё… – ухватив носом дремотный запах вечера, с волнением прошептал старик.
– Нет, я вообще говорю. А то ведь у нас, у бурят, какая примета есть: кто найдёт утопленника…
Алексей надвинул на лоб замшевую клетчатую кепку.
– Есть у тебя сигарета, дядя Володя? Мои кончились…
– На. Последняя.
– Э, не буду тебя обижать! Последнюю у нас брать не принято.
– Бери! – приказал старик. – Кури на здоровье. У нас, у вас… У кого – у вас-то?! Все мы люди… Или так и будешь до Хорёт пухнуть?
– Ладно. Я тогда тебе должен останусь! Хотя я тебе и так по гроб…
Возвратившийся из каморки шофёр несколько раз требовательно посигналил.
– Пое-ехали! – адресуясь боковому зеркалу, в котором отразилось неторопливое в своей лени лицо водителя, и к школьницам, что затихли на задних сиденьях, едва родная земля поплыла из-под ног, а вместе со школьницами обращаясь и ко всей своей жизни, старик повёл рукой – и автобус укатил за гипсовую гору.
Ради усмирения молодости говорится, что старость настаёт незаметно. Нет, к Колымееву она подступила не с бухты-барахты и даже не так, как в конце месяца прилетают квитки на оплату коммунальных услуг, ещё у почтового ящика повергая старуху в финансовый обморок. Он встретил старость задолго до её прихода, в мучительных размышлениях о том, каким он будет после. Можно сказать, он и не побелел-то сразу, разменяв чеканные медяки зрелости, а ещё несколько лет прозябал в предчувствии непоправимых изменений в своём обычном существовании. И не хрустнувшая на изломе и пахнувшая свежей типографской краской книжечка пенсионера, за справками для которой смотался даже в Воротангой, пригнула его, не казённая лиловая печать скрепила принятое за правило обращение «старик», а ощущение того, что срок сему настал. Последние годы Колымеев как будто брёл по узкому мостку без перил, который кинули через красную реку, наверное, верховные строители. Два раза он опрокидывался на захлёстанный волнами настил, но в бурлину под плахами не скатывался, вставал с раскорячки да правил дальше. Он ведал наитьем, что к часу мостик одолеет и старуха не докричится его назад. Бережёного хранит Бог – а кто же его, Создателя, накроет от бед ладошкой? С просьбами хранить его на этом пути старик в небеса не колотился, чтобы не разрушать Господнего сердца, и принял бы свой излёт без ропота и хулы. Тихо, собственным ходом и собственной верой, шёл да шёл по мосту туда, где уже виднелись чёрные камни, под один из которых он, скорее всего, и должен был ткнуться снулой рыбёшкой. Чем дальше к высокой стороне, тем уже делался мосток, и приходилось отмерять каждый шаг. Шагать оставалось немного; иссякали под ногами метры деревянной радуги, давно перевалившей за небытиё, которое в земной форме для всех живущих и страждущих олицетворял скрипящий поселковый катафалк…
После больницы жизнь Колымеева превратилась в бесконечную планировку, в просчёты дня и сил согласно объёму работ, предписанных к исполнению старухой. И Палыч как мог крепился. Чтобы ни одного драгоценного мгновения зря, ни одного лишнего выдоха, когда нет веры, вздохнёшь ли ещё или горячая спазма навеки сдавит горло, как после войны заливали баббитом дула трофейных пистолетов. Старик опасался, как бы его прикидки не оказались неверными, мелко сеял дрожью пальцев и, закуривая, долго смотрел на продвижение красного огонька самокрутки. И только недавно он обрёл отдохновение от всяких дум, точно какая-то приходно-расходная конторка взялась чертить за него графики и таблицы протекания его будущей жизни. Тот, кто взвалил на себя этот труд, был, наверное, существом могучим, знающим все ходы-выходы космической экономики, ибо кредит жизни, в который старик залез после второго инфаркта, был для него уже неподъёмен. Но он честно, раз уж кто-то оказал ему доверие и выделил ещё света и воздуха, тянул лямку.
Зорьки его начинались с поливки черёмухи. Вернее, они загорались от мысли, что нужно встать и полить черёмуху, так как старик, просыпаясь до света, обыкновенно валялся с открытыми глазами и «кумекал». Смысл такой утренней планёрки вогнал бы в трепет любого здорового человека, но только не ледащего старика, которому больше всего нужно было доискаться, есть ли ещё смысл, чтобы встать нынче с кровати, или уж остаться до первых признаков гниения? Тот разгон, что он взял по выписке, не пошёл на снижение, ибо стоял не вскопанным огород, завалилась стенка подвала и крыша протекала у трубы… И много разных забот приятно тяжелили душу, как в бурлящий маленькими событиями мирок, выходил Колымеев во двор. Первым делом он проверял, как заживает покалеченный бок черёмухи. Ствол почти одыбал, а тем паче гибкие черёмушки проклюнулись из земли и с жадностью молодости полезли вдоль материнского тела выше – к солнцу, оранжевым гнездом висевшему на дальних ветвях. Выглянув по весне из коричневых копытец, мягким кружевом распустились зонтики листьев, и старик стравливал в жилы корней воду с белым кольцом извести на дне ведра. Это была особая минута, которую он ждал с нетерпением, что-то тревожное и дальнее томило его, что он осязал душевно, не зная назвать и лишь обмирая вызвенившим в струну телом: не то, а иное манит. Священный восторг причастья к судьбе дерева брал Колымеева за плечи и тихо-тихо тряс, когда вода, всхлипывая, мало-помалу просачивалась к корневищу сквозь дырки, палкой накрученные в земле. Словно не жёсткая известняковая вода, а вышняя благодать настигала поражённое болью деревянное сердце, напаивая и его, Колымеева, красного коня жизни, и старик сидел у поленницы, счастливый и утомлённый до вспарины на лбу. От осознания счастья и покоя вольно дышалось на лёгком ветру, и росы мерцали на траве, а берёзовые дрова пахли августом и кладбищем…
Заспанная, в белой ночнушке с россыпью чёрных крапинок, напоминающих мушиные точки, Августина Павловна стерегла Колымеева в окно.