18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андре Моруа – Мемуары (страница 35)

18

Жорж Клемансо, третий столп эпохи, уже не посещал дом на авеню Ош; тем не менее мы были немного знакомы. Я встречался с ним в армии, во времена моего «Брэмбла»; несколько позже он прислал мне краткое, но живое и проникновенное письмо по поводу «Диалогов». Я отправился поблагодарить его. Он занимал маленькую квартирку на улице Франклин. Когда я вошел, Клемансо сидел за полукруглым письменным столом в пилотке, сдвинутой на одно ухо, в черных перчатках на старческих руках и разговаривал со своим врачом.

— Этот доктор утверждает, — сказал он, — что жить мне осталось несколько месяцев.

— Мне много раз обещали то же самое, господин президент, но я до сих пор жив, — отвечал я.

— Да, но вы молоды… Над чем вы сейчас работаете?

— Собираюсь написать о жизни Вудро Вильсона[171]

— Не пишите! Этот человек причинил нам много зла.

За его спиной висела картина Клода Моне, пейзаж с видом на Крёз.

— Красиво? — спросил он меня. — Какие скалы! Мне кажется, если по ним стукнуть тростью, то посыплются искры.

Увидев своими глазами и послушав великих политиков, я убедился, сколь непохожи они на образ, творимый молвой; они оказались во сто крат человечнее тех теней, которые отбрасывали на стены моей эльбёфской пещеры.

«Ад существует, — учил меня аббат Мюнье, — потому что нам завещано так думать; положим, ад и в самом деле существует, но только там никого нет…»

А Ален говорил: «Ад населяют только те люди, которых не знаешь…»

Я собирал тогда великих деятелей Франции в чистилище моего суда и, как маленький Марсель Пруст у подножия колоколен в Мартенвиле, ощущал смутное, нелепое, неодолимое желание написать о них. Начиная с 1927 года в «садке», где я выращивал замыслы моих будущих книг, записывая идеи и план работы, на каждой странице стала появляться пометка: политический роман. Роман так и не был написан. Много позже из этого замысла вышел сборник заметок под названием «Голые факты».

5. Превратности любви

Друзья и книги, война и путешествия дали мне возможность узнать англичан настолько, насколько можно знать народ. Разумеется, это немного. Но об Америке я не знал вообще ничего. Она представлялась мне такой, какой изобразили ее Жюль Верн и Марк Твен; к этому впечатлению добавились разве что Чарли Чаплин, Теодор Драйзер и книга Андре Сигфрида[172]. И вот в 1927 году Джеймс Хейзен Хайд, занимавшийся в Париже делами Французской ассоциации в Соединенных Штатах, организатором которой он являлся, предложил мне поехать в Америку в качестве официального лектора ассоциации. Он объяснил свой выбор тем, что я сделался в Америке довольно известным. «Брэмбла» там еще не издали, зато «Ариэль» прочли тысячи американцев; а на «Дизраэли» незадолго до того обратил внимание «Book of the Month Club»[173].

Как лектор я дебютировал в Париже в 1925 году вследствие ряда случайных совпадений. «Вьё-Коломбье»[174] организовал серию лекций о проблемах кино, и так как я написал на эту тему статью, меня пригласили выступить. Мадам Адольф Бриссон (Ивонна Сарсей), председатель лекторского общества «Анналы», оказалась в числе моих слушателей и предложила рассказать у нее на пробу, в серии лекций по XVIII веку, о Хорасе Уолполе[175] и мадам дю Деффан[176]. Другое крупное просветительское общество Парижа возглавлял Рене Думик, бессменный секретарь Французской академии, директор журнала «Ревю де дё монд». Это был могучий владыка в царстве Словесности. Он пригласил меня зайти к нему на Университетскую улицу в редакцию журнала. Принял он меня, сидя за письменным столом, принадлежавшим когда-то Брюнетьеру и Бюлозу[177]; ноги его были укутаны в одеяла. Он предложил мне весной 1927 года читать перед членами общества «краткий курс» из четырех лекций. «Длинный курс», десять лекций, был бы, по его мнению, чересчур ответственным для дебютанта. Он дал почувствовать, что оказал мне этим честь и я должен оправдать столь высокое доверие.

Я принял его предложение. Далее предстояло выбрать тему. На этот счет Думик всегда имел свое особое мнение, чем подчас шокировал авторов и ораторов. О нем можно было сказать то же, что лорд Солсбери говорил о королеве Виктории: достаточно узнать ее мнение, чтобы сделать вывод о мнении среднего англичанина. Думик хорошо изучил вкусы своих слушателей. Если он заявлял: «Для французов существует только четыре английских писателя: Шекспир, Байрон, Диккенс и Киплинг», — то мог удивить и расстроить лишь того лектора, который желал поговорить о Джоне Донне, Китсе или Суинберне; в сущности, Думик был прав, и постоянство его слушателей оправдывало категоричность его суждений. Для первого раза он выбрал Диккенса. Тема была большая и в четыре лекции никак не укладывалась. Так что результат получился весьма средний. Тем не менее Думик не изменил своего ко мне отношения и продолжал обращаться ко мне со смесью уважения и грубоватой прямоты, за что я бесконечно ему благодарен. Уважение он выказал тем, что доверил мне один из своих бесценных курсов; а прямота его заключалась в следующем: после первой лекции он заметил мне, что я плохо артикулирую, задние ряды ничего не слышат, и вообще мне следует последить за собой и не глотать окончания. Я постарался исправиться и, видимо, достиг кое-каких успехов, потому что замечаний мне он больше не делал.

Путешествие в Америку было для меня равносильно ее открытию. Поехал я один, опасаясь, что суета переездов утомит жену. На борту «Парижа» я впервые пересек океан и познал эфемерную близость, которую может создать морское путешествие. Палуба, свежий ветер; в шезлонгах — женщины; их ноги обернуты легкой тканью наподобие бакалейного кулька; бесконечные разговоры ни о чем под темным звездным небом; из-за горизонта выползает красная луна, оставляя длинный светящийся шлейф на гладкой водной равнине. Впервые в жизни я подплываю к Нью-Йорку: над кораблем парят самолеты и птицы; вокруг скользят лодки рыбаков и шумные катера санитарной службы; холмы-крепости, приближаясь, оказываются небоскребами; проплывают мимо игрушечные острова, застроенные старыми лоснящимися домами; на реке Гудзон — особенное живописное оживление; потом — пирс номер 57 на Френч-Лайн, взлетающие над головами носовые платки, таможенная сумятица и, наконец, — геометрический, чудовищный город, неохватный и все же человечный.

Через несколько дней в письме к одной приятельнице я писал:

«Приезжайте в Америку. Ничто не заставляет так радоваться жизни, как солнечное утро на Пятой авеню. Приезжайте. Воздух здесь пьянит, пешеходы не ходят, а бегают. Толпа, послушная красным и зеленым сигналам, наплывает волнами, точно море. Церкви похожи на маленьких детей, которых держат за руку небоскребы. Приезжайте в Америку. Здесь поездам на шею вешают колокольчики, как швейцарским коровам, а у негров-носильщиков — роговые очки, как у французских женщин. Приезжайте в Америку. Долина, вдоль которой мчится наш поезд, называется Наугакуа. Она напоминает долину Сен-Мориц[178] и извивается среди скал. Одна станция сменяется другой, и каждый раз так и ждешь, что из деревянного вокзала выйдет переодетый священником Чарли. Слева и справа от железной дороги полукругом стоят сотни автомобилей. Приезжайте. Америка — это огромная пустыня, в которой время от времени попадаются оазисы Форда. Приезжайте же, и вы снова поверите в жизнь и, может быть, даже в людей. Приезжайте и попробуйте за несколько месяцев стать моложе на несколько веков».

Что же, собственно говоря, так мне понравилось? Понравилось все: живописные долины, широченные реки, яркая растительность, очаровательные деревушки Новой Англии. А еще — молодость и доверчивость. Америке 1927 года были не знакомы скепсис и нервозность, которые принесет Великий Кризис. В университетах я отдыхал от европейской разочарованности, наблюдая американское усердие, жажду знаний и веру в будущее. Особенно же понравилась мне атмосфера дружбы и доброжелательства, которой была отмечена социальная жизнь. Разумеется, здесь, как и везде, имущие были эгоистичны, неудачники завистливы, а интеллектуалы брезгливо-придирчивы. Но порядок вещей, присущий любому обществу, был здесь, как мне показалось, смягчен всеобщим искренним желанием не причинять никому напрасного зла.

Возвращаясь на «Иль-де-Франс» в Европу, я записал: «С каким чувством я буду вспоминать эти два месяца? Приятным или неприятным? Безусловно, с приятным. Америка мне понравилась… Отныне я буду помнить, что там, за океаном, на расстояний в несколько дней морского пути, существует гигантский источник сил и дружеского тепла… Обычно усталый и нервный, в эти два месяца, несмотря на сумасшедший ритм жизни, я был бодрым, счастливым и здоровым. Я помолодел. Эта дивная американская осень зарядила меня своей свежей энергией».

Память о скрытом за морями «источнике сил и дружеского тепла» очень пригодилась мне. Не успел я вернуться во Францию, как пришлось искать спасения в воспоминаниях. По своей провинциальной простоте я не подозревал, что у меня могут быть враги, как вдруг оказался предметом яростных, нелепых нападок, подготовленных с поистине макиавеллиевским коварством.

Мой издатель, Бернар Грассе, предупредил меня: «В ваше отсутствие против вас сложился настоящий заговор. Группа литераторов из „Меркюр де Франс“[179]: Луи Думюр[180], Валетт[181] и Леото[182] — решили извести вас. В чем дело? Они считают, что вы слишком быстро достигли успеха. „Брэмбл“, „Ариэль“, „Дизраэли“… Огромные тиражи и благосклонность критики не дают им покоя. Они хотят доказать, что ваши книги списаны с английских источников. Все это нелепо, но злоба и зависть не рассуждают».