Андре Асиман – Восемь белых ночей (страница 21)
– На автобусе, на нем и уеду.
– На М5, моем самом любимом. Пошли. Провожу до моей остановки.
– Я…
Так, опять я за свое, пытаюсь ее отговорить, хотя сам ничего не хочу сильнее.
Еще двадцать минут ушло на поиски Ганса и на прощания со всеми остальными.
Потом приехал лифт. Мы вошли в полном молчании – незнакомцы, гадающие, что бы сказать, отметающие одну тему за другой по причине их пустячности.
– Важная нимформация: это тринадцатый этаж, – сказала она, как будто речь шла о знакомом, о котором упоминалось раньше, а теперь мы проезжаем мимо его дома. – А тогда я вышла на десятом.
Она улыбнулась. Я – в ответ. Почему мне казалось, что еще такая минута – и я сломаюсь? Только бы поездка в лифте поскорее закончилась. При этом я знал, что нам остались считанные минуты, и мечтал, чтобы они длились вечно. Хотелось, чтобы она нажала кнопку «стоп» сразу после закрытия дверей и сказала, что забыла что-то, не подержу ли я для нее двери. Кто знает, куда бы нас это завело, особенно если бы кто-то из ее друзей заметил, что я дожидаюсь ее у открытой двери лифта – давай, снимай пальто, хватит уже этих твоих «мне пора, мне пора». Или старый скрипучий лифт мог застрять между этажами, поймать нас в ловушку темноты и превратить этот час в ночь, день в неделю – мы сидели бы на полу и открывали друг в друге то, чего не открыли за этот вечер, в темноте, ночь, день, неделю – сидеть и слушать, как домоуправ стучит по тросам и шкивам, а нам все равно, мы вернулись к «Белым ночам» и к Николаю Кузьмичу из Рильке, которому вдруг выдали такую пропасть времени, что можно транжирить его безоглядно, крупными купюрами или мелкими – тратить, тратить, тратить, и, подобно ему, я попросил бы о крупном займе и сделал так, чтобы лифт застрял бы навечно. Нам спускали бы еду, питье, даже радио. Наш пузырь, наша вмятинка во времени. Но лифт неуклонно спускался: седьмой, шестой, пятый. Скоро все закончится. Неотвратимо скоро.
Когда мы вышли в вестибюль, я увидел того же швейцара. На нем было все то же просторное бурое пальто – длинные лохматые рукава с желтым кантом я запомнил с тех самых пор, когда он нажал кнопку нужного этажа, заставив меня ощутить себя одновременно большим человеком и бестолочью. Теперь он открывал тяжелую стеклянную входную дверь, впуская новоприбывших. Топающих ногами, отряхивающих зонтики, называющих свои имена двум модельного вида девицам, державшим те же списки гостей, отпечатанные через один интервал, в которых имелось и мое имя – написанное от руки на последней странице. Гость задним числом. Вечеринка задним числом. Затычка, заднее число, запредельная ночь.
Одним из этих гостей много часов назад был я. Теперь я уходил, а они входили. Вернется ли Клара на праздник, найдет другого незнакомца за елкой, начнет все сначала?
Прежде чем выйти, она развязала мне шарф, обернула лишний раз вокруг шеи, сделала из него петлю, просунула в него конец.
– Вы ведь не пойдете в таком виде на улицу, мисс Клара? – поинтересовался швейцар щебенчатым голосом.
– Я всего на минутку. Дадите ненадолго зонтик, Борис?
Поверх алой блузки на ней ничего не было.
– Я его называю Борисом, как Годунова, или Федором, как Шаляпина, или Иваном, как Грозного. Преданный, как доберман.
Он хотел подержать над ней зонтик.
– Не надо, оставайтесь в доме, Борис.
Я хотел отдать ей свое пальто. Но этот жест мог показаться слишком самоуверенным. Чтобы не создавать суеты и не показаться навязчивым, я решил: пусть мерзнет в своей прозрачной блузке. Потом, поддавшись порыву, снял пальто и накинул ей на плечи – навязчивость-привязчивость, ну и наплевать. Мне было приятно.
Опираясь на мою руку и держа над нами обоими громадный зонт Бориса, она прошла мимо памятника Францу Зигелю – оба мы замедлили шаг на лестнице, засыпанной снегом. Я здесь когда-то каталась на сноуборде, сказала она.
Тихая пустынная Риверсайд-драйв, занесенная снегом, сделалась такой узкой, что напомнила мне о проселке, ведущем к соседнему лесу, – тянется себе на много миль, через соседнюю деревушку, рядом с которой господская усадьба. Можно встать посреди проезжей части и не думать про машины – как будто в такие ночи более дружелюбный, несуетливый Манхэттен, прямо из детской книжки, вырастает до размеров настоящего и набрасывает чары на свои суровые черты.
Автобусная остановка находилась напротив.
– Боюсь, ждать тебе придется немало, – сказала она.
Сняла мое пальто, вернула, протянула руку, пожала мою.
Пальто никогда не будет прежним.
В моем пальто осталась частица ее.
Нет, иначе: часть меня остается с ней.
Или не ради этого я заставил ее его надеть?
Поправка: во мне ее больше, чем меня самого.
Да, вот в чем дело. Во мне ее больше, чем меня самого.
И неважно, если я теперь принадлежу ей, я не против. Если она прочитала мои мысли, потому что побывала в моем пальто, и способна теперь озвучивать их самостоятельно, одну за другой, мне все равно. Если она знает все, что я знаю, плюс то, что мне еще предстоит узнать или никогда не суждено узнать, мне все равно. Все равно, все равно.
Скоро я поймал себя на том, что перехожу улицу. Она постояла немного, будто чтобы убедиться, что со мной все в порядке, – левая рука лежала наискось груди и сжимала ребра справа, показывая, что она того и гляди превратится в глыбу льда, но все-таки еще подождет. Меня подмывало сказать: «Давай вернемся, слишком холодно, вернемся на вечеринку». Я знал, что она рассмеется – надо мной, над предложением, над чистой радостью такой мысли. Попроси меня попросить тебя вновь подняться наверх. Попроси меня – увидишь, как я отвечу.
А потом, удерживая в правой руке гигантский зонт, она умудрилась кратко махнуть мне на прощание левой, повернулась кругом и зашагала к дому, подобно владельцу поместья, который любезно проводил гостя до небольшой неприметной калитки, и скрытый колокольчик звякнул на прощание, когда калитка за ним захлопнулась.
Вот подойдет автобус, и я специально сяду как можно ближе к входной двери, напротив водителя, чтобы следить, как передо мной разворачивается вид – так же, как следил в начале этого вечера, но в обратном направлении. Мне уже хотелось возвращаться на этом автобусе снова и снова, бог ведает сколько месяцев. Садиться бы в него в воскресенье утром, в субботу днем, в пятницу вечером и в четверг вечером. Садиться в снегопад, под весенним солнцем, возвращаться вечерами в позднюю осень, когда отсветы заката еще играют на фасадах зданий на Риверсайд-драйв, и думать про то, как Клара пишет свой диплом по фолиям, как Клара рассуждает со мной на балконе о Теанек и «Белых ночах» – и луч прожектора вращается над Манхэттеном. Поездка в автобусе станет частью моей жизни. Потому что вести она будет вот к этому дому или каждый раз проходить мимо него и напоминать, что теперь я в любой момент могу выйти двумя остановками дальше, в баснословную пургу, и зашагать вспять на рождественскую вечеринку, где имя мое навеки вписано карандашом в список гостей. Наверное, я буду садиться в этот автобус и через много лет после того, как Клара, Ганс, Ролло, Бэрил, Пабло и прочие уедут из Нью-Йорка, потому что, думая про эту ритуальную поездку на автобусе сквозь время, я прямо сейчас, похоже, и заставлю себя забыть о том, что Клара все еще наверху, что я так и не спросил, как пишется ее фамилия, что всегда проще думать об исчезнувших мирах, несостоявшихся дружбах и осколках празднества, чем радоваться приглашению Ганса и тому, что через семь дней я вернусь.
Прождав на остановке в одиночестве минут пять, я отчаялся. Кроме прочего, я опасался, что кто-то сверху увидит, как я жду автобуса, которого явно не будет, и сочтет меня законченным кретином.
Я поднял глаза на крышу. Каких-то четыре часа назад я сидел в этой оранжерее. Теперь она таращилась на меня как на незнакомца. Когда мы туда шли, Клара слегка раскрылась, рассказала мне про Инки и про то, как, по крайней мере на какое-то время, он сумел отключить тьму в ее жизни. Очень странная формулировка. Она вспомнилась мне сейчас. Повернись к чему-то спиной – и оно превратится в Белладжо.
Убедившись, что из-за поворота на Риверсайд-драйв не выезжает ни единой машины, я прошел мимо памятника Францу Зигелю обратно на тротуар у дома Клары, поболтался там, будто придумывая причину еще побыть поблизости, осмотрел все соседние фасады, подобно современному Иосифу – он вглядывается в вестибюли и в швейцаров, а Мария дожидается в машине, – в вящей надежде, что где-то наверху все-таки откроется окно, в безмолвной ночи прозвенит мое имя, а затем высокомерное: «Давай возвращайся наверх – ты ж там замерзнешь!»
Я представил себе, как тут же шагну обратно в здание, пренебрегу формальностями Ивана или Бориса на входе, чтобы тот, кто открыл окно, не заподозрил меня в недостатке рвения, но буду старательно сохранять рассеянный неуверенный вид человека, который согласился чисто из дружеских чувств, кинув небрежно: «Ну, так и быть, только ненадолго» – как родитель, дающий разрешение еще пять минут посмотреть телевизор.