реклама
Бургер менюБургер меню

Андраш Тотис – Детектив и политика 1990 №4(8) (страница 51)

18

— Сорок, — авторитетно поправляет Цион. — Написано в Гемарре: "сорок лет в гробу пролежал". Эта история случилась с рабби Меиром. Он в канун Субботы проходил мимо кладбища, и был у него с собой мешочек с деньгами. Чтобы в Субботу деньги не носить, он решил закопать их до следующего вечера. А ночью дух араба, который был там захоронен сорок лет назад, явился арабову сыну и рассказал, что в таком-то месте еврей закопал свои деньги. "Пойди и возьми!" — сказал дух сыну. Хорошо, что рабби Меир вовремя вернулся! Такая вот история.

— Арабы, сукины дети! — снова вступает Шуки. — Я их знаю, рос с ними, работал вместе, от них арабскому научился. Сам не говорю, но понимать — понимаю. Меня они не проведут! Я тут в одном арабском духане недавно был и так просто хозяина спросил: куда он все заработки девает? А у него мальчишка — сын лет пятнадцати — говорит по-арабски: "Вашему правительству налоги платим, а оно на них оружие покупает, чтобы нас убивать!" Я к нему — ты, говорю, что сейчас сказал? Повтори — я все понял! А он сразу же: а что, мол, ничего я такого не говорил, сказал, что много налогов платим. Я его чуть не прибил! Я, когда в солдатской форме, так хоть оплеуху могу арабу дать, если он, к примеру, на дороге у меня стоит или сказал мне что-нибудь. Прямо вот так дам по морде, и все — и поверят мне, меня оправдают! Хоть так с ними посчитаться!

— У арабов психика такая, — говорит Эзра, — что они только кулака слушаются. Вон ихние полицейские в Шхеме сразу их по головам дубасят — не то что наши, все с уговорами, да с уговорами.

— А мне арабы не мешают, — полусонно бормочет Цвика. — Мне бы поскорее из армии освободиться и жить как человек.

— Молодой ты еще, Цвика, — смеется Шуки и швыряет в него тлеющим окурком. — Какая это жизнь? Только тихо стало — и опять война! Все, что я помню, это — война, война, война!

"Тут все время война, милый, я больше так не могу. Все время в таком напряжении, столько смерти вокруг, и каждый раз, когда ты уходишь на свои сборы, я места себе не нахожу, все думаю, а вдруг с тобой что-нибудь случится! Давай уедем, Левушка, я тут в банк пошла работать и там тоже устроюсь, а ты с твоим английским — тем более! Тетка моя поможет, и брат все время зовет, говорит, что там хорошие люди живут. Ты же сам говорил, что в Америке врачи лучше. Мне операцию сделают, и у нас будет ребенок. Это тут на меня смотрят как на больную, как на прокаженную, а там мне помогут, только, ради Бога, давай уедем! Пожалуйста, Левушка, ну пожалуйста! Я все понимаю, я тебя жалею, милый, но и ты меня пожалей!"

Господи Боже мой, за что Ты меня так мучаешь? Ты не дал мне покоя там, не даешь его и тут. Я совсем уже запутался, не знаю, чего Ты от меня хочешь. Хочешь, чтобы я остался? Но ведь Женя уедет одна, а без нее я умру. Хочешь, чтобы уехал? Тогда какой же Ты еврейский Бог? И кто тогда я сам?

Распугивая сверчков, надрывается приемник. Цвика ругается с Рути.

— Цвика, — прошу я, — скажи Рути, чтоб дала мне линию, мне срочно домой надо позвонить. Слышишь, Цвика?

— Ну и дура ты, ясно? Не хочешь — не надо, только я тебе больше звонить не буду, поняла?

— Цвика, дай мне позвонить!

— Вот тут одному резервисту позвонить надо. Дай ему линию! Что? Ты подумаешь? Думай-думай, если у тебя есть чем думать!

Длинные гудки и наконец голос жены, даже еще не голос — откашливание и протяжное: "К-е-е-н"[26].

— Это я, милая.

— Левушка? Это ты?

— Да. Ты долго не подходила.

— Я заснула немножко. Пришла усталая, даже телевизор не включала. Сразу легла и…

— Как ты?

— Все в порядке. А как ты?

— Тоже в порядке. Я…

— Ты решил? Почему ты молчишь? Я спрашиваю, ты решил? Лева?

— Нет.

— Но ведь мы договорились, что ты позвонишь, если…

— Вот я и звоню.

— Но ведь ты ничего не решил!

— Нет.

— Левушка, почему ты так со мной говоришь?

— Как?

— Холодно. Там, что, кто-нибудь понимает по-русски?

— Нет, никто не понимает.

— Хорошо. Осталась еще неделя. Если ты вернешься из своей армии и ничего мне не скажешь…

— Женя, не надо ультиматумов.

— Это не ультиматум, милый. Я просто устала тебя уговаривать.

— Эй, джинджи, — кричит Цвика, — кончай болтать, мне тоже звонить надо!

— Кто это там, милый?

— Есть у нас один крикун. Прости, но тут нужен телефон.

— Спокойной ночи, Левушка. И, пожалуйста, я тебя очень прошу…,

— Спокойной ночи, милая. Я тебя очень люблю, и мне очень плохо без тебя. Целую тебя, целую…

— Ну, что дома? — спрашивает Цион. — Все в порядке?

— Все в порядке, — автоматически повторяю я.

Осталась еще неделя. Осталась всего неделя. Сегодня — второй день. Или третий день? Без газет все дни перепутались…

Напротив меня раскашлялся во сне Авраам. Он кашляет долго, залпами, с какими-то рвотными судорогами, а затихая, всхлипывает и причмокивает, будто ест суп. Цвика опять забыл выключить приемник. Вылезаю из спальника и шарю в темноте вокруг его койки, пока не нахожу этот чертов транзистор в одном из ботинков.

У ворот, скрючившись на стуле, спит Ури. Автомат он сунул под ноги.

Лежу с полузакрытыми глазами и смотрю, как Цион вытаскивает из футляра очки, потом расправляет дицит[27] и натягивает штаны. Гудит голова, болят бока, хочется спать. Пять часов утра. Цион выбирается из палатки, закутывается в талит, и на фоне бесконечного песка его одинокая фигура превращается в большую белую птицу с черными полосками. Наверно, вот так и выглядели наши прадеды в земле Ханаанской. Заунывный мотив молитвы с ее монотонным "ай-яй-яй" разбудил каких-то мелких птах, и они взлетают из-за дюн парами, как боевая эскадрилья.

Цион скатывает талит и вынимает из сумки огурец, кусок хлеба и кефир в пластмассовом стаканчике. С ужина припас, думаю я.

— Спасибо, Господь, — бормочет он, — что послал нам еду и дал поесть в мире…

Он взбалтывает кефир и тут замечает, что я не сплю.

— Огурец хочешь?

— Давай.

Цион разламывает огурец пополам.

— А в России огурцы есть?

Песок вкраплен в огурец, как дробь. Песок царапает горло. Песок под ногтями.

— Цион, почему ты в синагоге не молишься?

— Идти далеко.

Ах да, сегодня — Суббота. Значит, Цион не поедет с нами в столовую и до вечера будет лежать и читать свои книги.

Я один раз был в нашей полковой синагоге. Небольшой такой домик с надписью "Синагога". Когда проходил мимо, меня ласково окликнул раввин: "Молиться идешь?" — "Нет". — "А книга? Это не Танах?" — "Нет, американский роман". Раввин пожевал губами и отвернулся.

Из любопытства я зашел внутрь. Там было несколько солдат, в основном — пожилых резервистов. Автоматы лежали на скамейках рядом с молитвенниками. Но самым поразительным была картина на стене, написанная маслом и пристроенная с правой стороны от Арон ха-Кодеш[28]. На этом полотне, разделенном по диагонали черной линией, были грубо намалеваны танк (внизу) и пушка (наверху). Этот шедевр батальной живописи сопровождала витиеватая надпись, выведенная крупными желтыми буквами "ЛО Б'ХАЙЛЬ В'ЛО Б'КОАХ!".

— Красиво, а?

Я оглянулся и увидел того же раввина в чине капитана.

— А как же это, картина — и в синагоге висит?

— Это не картина, — вздохнул раввин, — а эмблема! Можно сказать, лицо полка!

Вспомнив этот разговор, я спрашиваю Циона, что он думает о синагогальной картине. Он уже в молитвенном трансе и не сразу из него выходит. Повторяю вопрос. Цион трогает ермолку и морщится.

— Плохо, очень плохо! У сефардов запрещено. Совсем запрещено, чтобы во время молитвы других мыслей не было, чтобы ничего другого глаза не видели. А у ашкеназим можно. Это ж надо — в синагоге пушки с танками рисовать! Тьфу, прости Господи! Да это наверняка ашкеназим и нарисовали, тайманцы " и рисовать-то не умеют! В скольких синагогах в армии был — нигде такого не видел!

— Слушай, Цион, а вот надпись…

— Какая надпись?