реклама
Бургер менюБургер меню

Андраш Тотис – Детектив и политика 1990 №4(8) (страница 43)

18

— Я три года в боевых частях был, в Синае служил, — Шуки садится на койку и начинает натягивать штаны, — курс "маким"[5] окончил. Мне за это что-нибудь дали?

Парни по три года в армии торчат. Кончают службу — и кто они? Кому они нужны? Двадцать один год, у него уже девчонка есть, а он еще с родителями живет, и пять братьев-сестер рядом, пойти некуда, бабу к себе привести нельзя. Где ее трахать — на улице, в автобусе? Кол ха-кавод[6] всем олим, что в Израиль приезжают, но почему им положены и квартиры, и ссуды, и машины, а ребятам нашим не положено? Я вас спрашиваю, почему? Парни тут родились, в армии служили. Им что, помочь не надо? Скоро они воровать пойдут или вообще сбегут из государства этого вонючего.

Мне уже тут все — вот так! — он проводит рукой по горлу. — Радио не могу слушать, газеты не могу читать, телевизор этот сраный не могу смотреть. Люди друг друга жрут. Отсюда мотать надо! И мне тоже. Потому что я хочу человеком быть, чтобы ко мне как к человеку относились. А тут с этой бюрократией ты — нуль, и к тебе относятся как к нулю.

Не могу больше — в ресторан, в кафе войти нельзя. Напротив кто-то сидит и треплется: сколько в месяц заработал, сколько на бирже выиграл, сколько от налоговых инспекторов спрятал. Спекулянты, бюрократы, гашишники! Не могу рожи эти видеть! Если ты не воруешь и не врешь — сожрут!

Я вам расскажу историю. Недавно со стариком одним говорил. Он меня с детства знает. У него завод свой в Афуле, сыновья — в деле. "Шуки, — говорит, — я привык быть честным человеком, а мне не дают. Дети говорят: "Ври, обманывай, приписывай". А я не могу. Вот умру, пусть делают, что хотят. А пока я жив — не могу. И все равно не верят. Я налоговому инспектору книги показываю, вот, говорю, мой доход, а он не верит. Что мне делать?"

Не дают быть честным. Почему про это в кнессете не говорят? Потому что там паразиты сидят, которые за наш счет жрут, пьют и языками чешут. А евреи все стерпят, все съедят. Дело Ядлина было, Офера, Рехтмана, потом — Флатто-Шарон, Абухацира, и все — взяточники, воры, жулики. И что? Ничего. Потому что вокруг — все такие же, только о них пока не знают. При МААРАХ'е одного Ядлина схватили, а скольких не схватили? Я вам говорю, в государстве этом больше жить нельзя. У кого есть закурить?

— А где можно? — спрашиваю я. — В Галуте? С гоями? С антисемитами?

Шуки ловко перехватывает пачку, которую ему бросил Эзра, и длинным ногтем мизинца подцепляет сигарету.

— Ты ведь с ними в России жил — не умер. Чем тебе там плохо было?

— Потому и уехал, что плохо было.

— Ты уехал, а другие остались. Значит, им хорошо.

— Да что ты знаешь?..

— А что? У меня брат сейчас к родственникам в Марокко ездил. Хорошо живут. Король Хасан всех евреев назад зовет: приезжайте, говорит, я вам условия дам, работу.

Проснувшийся Сильвио смотрит на Шуки и кивает головой, как китайский болванчик.

— Да, да, все правильно, — вступает он в разговор. — Трудно, трудно жить стало. Анекдот хотите? Сабра уезжает из Израиля. Друг его спрашивает: "Ты почему уезжаешь?" Тот говорит: "По двум причинам. Во-первых, при Ликуде жить нельзя: все прогнило". Друг говорит: "Да ты что, с ума сошел? Оставайся — сейчас МААРАХ к власти вернется…" А тот отвечает: "А это — вторая причина".

Отсюда мотать надо, говоришь? Интересно: то же самое я слышал от своего приятеля Бори Аксельбанта. Только он это о России говорил, а Шуки — об Израиле. Что же получается — оттуда надо мотать, отсюда надо мотать… И кто это говорит? Шуки, который здесь уже тридцать лет прожил! Столько же, сколько я в России.

После семи лет в Израиле я уверяю себя, что перестал быть русским евреем. В то же время я определенно знаю, что израильтянином не стал. Да никто из сабр и не примет меня за своего. В каком-то смысле, обретя под ногами национальную почву, я утратил привычное ощущение незыблемости, прочности своего бытия. Мне все кажется, что я не доехал до того Израиля, в который направлялся. Первые годы я пытался пить, но при здешней жаре водка вызывала только отвращение и не давала забытья. Хотел было завести какой-нибудь романчик, но здесь и женщины были другие. Такие красивые и вроде бы доступные, они вовсе не горели желанием знакомиться со мной, а тем более — спать. Начал исповедоваться в письмах к друзьям, но скоро бросил, потому что с ужасом понял, что на самом деле писал все эти письма самому себе. Себе — русскому израильтянину? Себе — русскому еврею? Себе — ни русскому, ни еврею?

Мы с Авраамом лежим у противоположных стен, и я вижу только подошвы его ботинок и темный холм живота. Над ним, как из кратера, поднимается сигаретный дым. Авраам поет:

Тыща пожарников Не сумела погасить меня. Тыща парикмахеров Не сумела постричь меня…

Тут на Авраама нападает кашель. Он переваливается на бок и выплевывает окурок под койку. Потом подмигивает мне:

— В карты играешь? Нет? И правильно. Этот, — он тычет пальцем в сонного Ури, — у меня вчера 500 лир выиграл. Эй, Ури, играть будешь?

— Жарко… — вяло цедит Ури.

Я пытаюсь заснуть, но, сон не идет. Я просто не умею спать в такую жару. Хочется есть, и голова начинает ныть. Хамсин еще не начался, но уже появились мухи — его авангард. Вот одна садится на Авраамов ботинок и ползет по рифленой подошве из колеи в колею. Десять волнистых линий. Если долго в них всматриваться, то начинает казаться, что это — телевизионные помехи. Цвика опять треплется по телефону с Рути, бормочет ей какую-то бесконечную ахинею и качается в своем подобии гамака. На меня нападает знакомое отупение: нет больше ни проблем, ни интересов. Организованный и налаженный мозг разъедается этим отупением, как ржавчиной. Все исчезает, и ты просто убиваешь время одним-единственным способом: лежишь вот так плашмя среди жара и всяких дурных разговоров.

К полудню наваливается полная тишина. Появляется наш старшина Ицхак, которого все зовут Цахи, без всякого чинопочитания. Ему двадцать восемь лет, но выглядит он на все сорок. В местном климате люди вообще рано начинают казаться старыми, и тут возраст черта с два угадаешь. Что же касается Цахи, то похоже, что Господь Бог взял в руки кусок глины, смял и получилось сизое, бритое лицо, вырастающее, как некий искусственный придаток, из жесткой черной щетины, которой Цахи зарос до самого горла. Он любит посмеяться шутке и заботится о подчиненных. Цахи — сверхсрочник и зарабатывает в армии хорошие деньги. Резервистов он любит, потому что среди них, по его словам, "есть люди умные и даже профессора". От нас он многого не требует. Самое главное — чтобы мы не валялись на койках при высоком начальстве.

— Доброе утро! Давай, давай вставай, кончай спать! — Цахи тормошит Эзру и пихает в бок Сильвио. — Работать давай, работать!

— Вали отсюда со своей работой! — ласково отвечает Авраам. — Мы тут без завтрака сидим и кофе еще не пили. Я без кофе работать не могу.

Цахи только ухмыляется.

— Меньше дрыхнуть надо. Встали бы, как все люди, в шесть часов…

— "В шесть часов!" — передразнивает Авраам. — Чего это я буду в такую рань вставать?

— Так и не жалуйся, — обрывает его Цахи. — Тебе бы месяц не есть, герой был бы, на тебя бы девушки заглядывались!.

— Ну, ты! — обижается Авраам. — На себя посмотри, вон какой живот отрастил. А девушек у меня и так навалом.

— "Девушек у меня навалом!" — басит Ури, и все покатываются со смеху. Он здорово копирует голоса, этот Ури, и пугает телефонисток, подражая командиру базы.

Цахи выгоняет всех из палатки, я разматываю на воротах грязную цепь, и туда въезжает грузовик. Мы плетемся за ним, лавируя между дюнами. Нахлобучиваем шапки, расстегиваем рубашки. Сейчас будем грузить пустые снарядные гильзы, сваленные на самом солнцепеке. Единственную тень отбрасывает грузовик, под которым уже сидит шофер и пьет из канистры воду. Мы тоже пристраиваемся к канистре, а потом Авраам и Ури забираются в тень и начинают скандалить из-за вчерашней игры в карты. Сильвио уже залез в кузов, и я подаю ему первую раскаленную гильзу. Эта штука весит килограммов пять, хватать ее нужно одной рукой за круглое дно, а другой — за головку и сразу закидывать наверх.

— Давай, давай, Брежнев! Вперед! — хихикает из тени Авраам.

Шофер смотрит на меня и тоже смеется.

— Из России? А? Оле хадаш[7]? Ты чего, глухой, что ли? Ты из России?

— Нет, — отвечаю я, — из Израиля.

— Да я…

— Кончай болтать, — кричу я, — работать давай! И ты вылезай, слышишь, Ури, а то мы сейчас все бросим и тоже ляжем!

— А чего? — отзывается Ури. — Ложись, тут места хватит!

Сильвио в сердцах сплевывает, и плевок, не долетев до земли, испаряется. Гильзы выстроились вдоль борта, как пингвины. Сильвио перевешивается через борт и, сделав мне знак отойти в сторону, сталкивает вниз несколько штук. Грохот, крики… Авраам, Ури и шофер с ругательствами выскакивают из-под машины и орут на Сильвио.

Тот с улыбкой разводит руками.

— Случается…

Рубашку я повесил на колючую проволоку. Я еще не вошел в ритм, и одна гильза вырвалась из рук и больно ударила по ноге.

Мы — в эпицентре хамсина. Тени нет. Красок тоже. Желтизна превращается в белизну, и глазное дно заполняется кипящей лавой. Жар входит в ноздри, и слизистая оболочка начинает терять чувствительность. После часа работы кузов забит снарядными гильзами, а все шесть органов чувств постепенно перестают функционировать. Над головой — гигантская лупа, наподобие той, через которую мальчишки в детстве палили мух и прожигали дерево.