Анатолий Сорокин – Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга вторая (страница 13)
– Не велика потеря. – Савелий Игнатьевич сковырнул с обеих бутылок станиолевые пробки, поднял мрачноватый изучающий взгляд на Леньку: – Выпьешь с нами, все ж расписались?
– Вы-ы-ыпьет, вы-ы-ыпьет! – запела мать, присаживаясь с торца на длинную лавку с ведрами и чугунами. – Вона какой день, наливай полстопочки, как же.
Ленька украдкой наблюдал за матерью и не узнавал ее. Мать раскраснелась. Дышала с придыхом, с тем внутренним торжеством, которое непривычно еще, сковывает, но и рвется, вылетает из ликующей души. Взгляд ее метался по столу, она что-то двигала, непрестанно переставляла.
Выпили – и Ленька выпил.
Все, сколько налил Савелий Игнатьевич.
С отчаянием и вызовом, будто желая досадить, долго сосал мерзлый соленый огурец, демонстративно не притрагиваясь более ни к чему.
Прижав к груди пышный каравай и размашистым движением широкого ножа отвалив большую горбушку, Савелий Игнатьевич спросил Надьку:
– Корку любишь – я в детстве, помню, корку любил. Штобы жжена-пережжена. Вместо конфетки.
– Люблю, – ответила Надька и застеснялась.
Савелий Игнатьевич отломил ей кусок, принюхиваясь к хлебу, сказал с мягким рокотом в голосе:
– Хлеб, у тебя, Варя, – объешься… В леспромхоз вот ездил на днях, – он скосился усмешливо на Леньку, – дак отвез пару буханок – дружки у меня на участке остались. Ну-у, думал, одуреют… А то тоже одним соленьем закусывали.
Намек был слишком откровенным, чтобы не понять, Ленька покраснел и потянулся за куском.
Хлеб на самом деле был пьяняще свеж, душист, но есть с таким аппетитом, как ел Савелий Игнатьевич, было вроде бы неприлично.
– Не по душе мне эти поездки, Савелий, – не сдержав сомнений, укорила Варвара. – Чужими руками загребать – все мастера, а как отвечать… С тебя одного потом спросят.
– Да так, могут спросить, – отозвался рассудительно Савелий Игнатьевич, аккуратно снимая с бороды крошки. – Так без этого пока не выходит, разнарядки на лес у совхоза мизерные. Взялся – надо помогать, Изотыч в жмурки не играл, когда сманывал. С директором обговорено: они платят – я добываю. Оно не совсем штоб незаконно, но и от законов далековато, никуда не попрешь. Много не могу, а што могу, сделаю.
– Дак сделаешь, если велят, на то и начальство, чтобы подчиняться, но тоже… Им что, они высоко, ответчик всегда кто пониже.
Она еще подлила ему в стопку, Савелий Игнатьевич покрутил носом:
– Прилипчива зараза, сколь натерпелся через нее. Доходило до белой горячки. Однажды, сколь уж ден продолжалось, не помню, вдруг паровоз на меня бежит. Или глазастый такой, то ли фары горят. Как даст в грудь, в лоб, и все… Ну, ладно, впереди нова жизнь, за нее.
Откусывая крепкими зубами сочно всхрустнувший огурец, он словно прислушивался, все ли в нем в порядке. Отер тылом ладони толстые губы, заговорил не без раздумий:
– Объясниться хочу маленько для твово старшево, не обессудь. Моя жизнь, значит, была така по тем годам. Зауральский я урожденьем, до войны в деревне. Робил. Воевал. Не геройски, больше по ремонту техники, хотя скажу… Но подвигов нету, тут я не расхвастаюсь шибко. Вернулся живой-здоровый – вот полноса нету, осколком отчикнуло как в насмешку, да так по малости кое-где в царапинах – избенка разорена, жена – ни слуху ни духу, разно болтали, но не нашел и сама не вернулась. Устроился на станции. Опять вскорости женился. На официантке железнодорожного ресторана. Сдуру, конешно, по пьяной лавочке, иначе сказать не могу. Другой через день сбежал бы, а я… Вместе опивались. Восемь лет. А потом та белая горячка, когда будто поездом садануло. Отлежался – я долго лежал, меня принудительно лечили – у моей разлюбезной гурьба кавалеров. Пришел, насмешки устроили, она – хуже чужой. Взбесился, побил люто и без разбору – уж одно к одному пришлось – и срок схлопотал. Так. Робил на совесть, половину отсидел, другу скостили и выпустили… Вишь, не скрываю, што скрывать-то. Уж много времени прошло с тех пор, в одном леспромхозе токо… Выманили на простор из лесу, а я как дикарь, никак не очухаюсь… Так. – Согнув шею, крепко придавил кулаком стол и решил завершить откровения.
Варвара и Ленька молчали, согнувшись над чашкой, молчала и Наденька.
С трудом поднимая голову, оглядывая грустно-молчаливое застолье усталыми глазами, утонувшими во мраке подлобья, Савелий Игнатьевич спросил, клонясь в сторону Надьки.
– Ну, Надежа, дружить станем, признашь за отца?
– Не знаю, – отозвалась испуганно Надька, вскидывая худые плечи.
Савелий Игнатьевич положил свою пятерню ей на макушку:
– С тобой-то мы сдружимся, ты ласкова, а братец у тебя фып, фыпится, и дела наши с ним пока выходят путаны-перепутаны. Ну ладно, – закончил со вздохом, поднимаясь. – Ране маленько выпили, прямо в санях на обратной дорожке, да тут уже две стопки, забусел. Пора на боковую, не обессудьте.
Пошел, слегка шатаясь. Варвара выпорхнула из-за стола, подставив плечо, повела его в горенку.
Глава четвертая
1
Окинув оскорбленным взглядом новое место ночлега, ложился Ленька нерешительно, словно в чужом доме, где может ненароком причинить кому-то неудобство, но, вымотанный лыжным переходом, уснул мгновенно, неожиданно и проснувшись. Чутко слушая утреннюю тишину и шорохи, старался ничем не выдать пробуждение.
Когда мать прошла на цыпочках в горенку, поспешно выскользнул из-под одеяла.
– Умываешься? – На шум воды показалась мать. – А я: будить или пусть поспит еще? Да пусть, думаю, дома ведь. Может, задержится на денек.
В глазах ее стоял немой вопрос. Ленька понимал, о чем она спрашивала, и отворачивался, пряча лицо в полотенце.
Вышел Савелий Игнатьевич. Босой, в нательной рубахе. Подсел грузно к столу.
– Можно лошадь взять. Увезу.
Голос у него спросонья стал гуще, гудел сытой медью. Борода сбита набок, он расправлял ее кривыми узловатыми пальцами.
– Вот еще! На лыжах быстрее… если напрямки.
Но никакой прямой лыжни не существовало и не могло существовать, невольная, всеми замеченная ложь заставила густо покраснеть.
Савелий Игнатьевич произнес так же спокойно и басовито:
– Смотри, было бы предложено, в лошади управляющий мне не откажет.
– Да нет, лишние разговоры, – пошел на уступки Ленька, вызвав полное одобрение отчима.
Обмотав мокрые руки фартуком, по-прежнему будто виноватясь, мать лезла за ним по сугробу. Остановилась на огороде у щитов снегозадержания. Не выдержав ее потерянного, неловкого взгляда, Ленька не пошел ночным припорошенным следом вдоль леса, а сразу рванулся вглубь, продолжающую жить обычной зимней жизнью, не очень-то прячущейся от него. Петляли, то разбегаясь, то вновь соединяясь, глубокие заячьи тропы. С шумом из-под ног взлетали косачи. Мелькнул на опушке рыжий хвост шустрой лисы, и оглашенно застрекотала сорока. Утренний звонкий морозец сбивал дыхание, с могучей березы – минувшей весною он нацедил трехлитровую банку сока – осыпался иней, прибавив необычной легкости и покоя за мать.
За мать, не за себя, за себя он еще ничего не решил.
Белые кружева на кустах и деревьях, струящаяся волнами по снегу приглушенная синь раннего утра, заманчиво искрящиеся лесные увалы влекли бежать и бежать, умиротворяя раздерганные чувства.
Осины казались белыми, пушистыми, гораздо наряднее, что провожали его вчера у карьера. Сгрудились большой дружной семьей, выделив место кусту шиповника, полыхающему ярко-оранжевой крупной ягодой.
Не уходить бы, навечно слиться с алым кустом, с дружной семьей осин, слушать и слышать милое и понятное. Но вот и здесь уже лишний, нет места в старой избе, наполнившейся чужими запахами, мужским грубым голосом.
Шел десятый час. Инесса Сергеевна лишь покачала головой и, пока он снимал шебаршащие задубелые одежки, сдирал с лица ледяную коросту, обивал о порог ботинки, дышал на озябшие руки, вынесла горячего чаю.
Жадными глотками опорожнив кружку и поставив лыжи в угол коридора, он упал на кровать.
Гудели устало ноги, онемевшая грудь продолжала сопротивляться степному ветру, пронизывающему насквозь холоду; тело и чувства с чем-то упрямо боролись, чему-то отчаянно противились. Снова и снова перебирая в памяти домашнюю встречу, он так и не находил ничего, за исключением выставленной в переднюю кровати да нового портрета на стене, что должно бы вызвать недружелюбие к Савелию Игнатьевичу – тем более тот и в загс мать свозил – но враждебность была.
Она не исчезла и в последующие дни, притупив интерес к обычным вечерним разговорам о будущем заброшенных и затерянных в лесах деревенек. Будет Маевка, не будет, какое дело лично ему, другая найдется. А то – получше. Ленька забросил тренировки, туго подавалась учеба, привычная и бесхитростная жизнь разладилось окончательно, и он больше не ожидал приближения суббот, приезда Курдюмчика, как ожидали другие школьники.
От него отступились, не вязли с расспросами, и Марк Анатольевич не досаждал тренировками на лыжне. Но появляться в Маевке было нужно, хотя бы ради продуктов, денег, и пока он, изредка все-таки приезжая, шел от конторы к дому, не мог избавиться от ощущения, что взгляды устремлены только на него и разговоры сейчас ведутся лишь о матери да Савелии Игнатьевиче.
При необходимости сходить за водой он, по нескольку раз выглядывая за калитку, выбирал момент, когда у колодца никого не было. Другой срочной работы, которая ожидала обычно в конце недели на каждом шагу, начиная с пригона, находилось все меньше – Савелий Игнатьевич не сидел сложа руки.