Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга вторая. Знамя Великой Степи (страница 18)
– У-уу, холодно! Отвык! Скорее, скорее!
Изелька с опаской бросил пригоршню снега на спину тутуну, Гудулу заухал громче, закричал почти визгливо:
– Растирай! Ты растирай! Сильнее! Кули-Чур, помоги, пока я живой!
Повеселев, отринув всякую осторожность, Изелька бросал белую зимнюю мякоть пригоршнями, Кули-Чур прихлопывал по спине тутуна тяжелой пятерней и крепко втирал этот снег, похожий на пух, в синюю кожу, начинающую испускать парок.
Егюй топтался рядом, неодобрительно, сердито ворчал.
– Ух! Ух! Лучше! Наверное, буду живой. У-ух! – захлебываясь, вскрикивал Гудулу.
Пар от его спины поднимался гуще, спина покраснела. Прогнувшись, выскользнув из-под рук нукера, Гудулу сам, яростней, стал натирать себе грудь, лицо, шею и плечи.
Он был худ и жилист, выше всех ростом, густо заросший черными волосами. Довольно длинные, кое-где пучками, они покрывали и плечи его, и грудь, и спину, стекая по желобку хребтовины вниз.
И втянутый живот его был весь волосатый – особенно был волосатый, как непролазные заросли саксаульника внизу под обрывом.
Ухая и охая, смешно растопырив руки, он вдруг опять погнался за Изелькой, схватил, бросил в сугроб. Мальчишка завизжал, перевернулся, вскочил изворотливо и побежал вокруг костра, в который Егюй набросал толстых сучьев саксаула.
– Пойдем и возьмем, правда, Изель! – хохотал Гудулу, неуклюже пытаясь догнать Изельку. – Пойдем и возьмем, то у них много, а у нас пустые курджуны! Настала наша пора! Держись, князь Тюнлюг!.. Ах ты, увалень толстозадый! – Поймав, наконец, мальчишку, несильно встряхнув за ворот, Гудулу поставил его впереди себя у костра, навалившись, затих.
Сняв поспешно, Егюй распахнул над костром свою шубу, нагрев, набросил на плечи тутуна, снова присел у огня.
Запахиваясь и улыбаясь, радуясь приятному теплу согретого шубного меха, Гудулу присел рядом, блаженно зажмурился.
С тутуном что-то происходило – Кули-Чуру, пробывшему с ним рядом больше трех месяцев, особенно было заметно. Не с женой и сыном жил он в мыслях, не с семьей! Не к ним стремился в первую очередь. Но куда и к чему – знает ли сам?
– Знаю! Знаю, чего хочу больше всего, – произнес Гудулу, словно услышав нукера, и резко поднялся.
Скоро, следуя гуськом за Егюем, они спускались в глухой лесистый распадок избитый глубокими заячьими тропами.
Лагерь спутников Егюя был в заснеженных дебрях на звонком ключе. Под прозрачным ледком с пузырьками воздуха, среди хрустких заберегов весело резвился ручей. В него с камешков ныряли юркие пятнистые рыжегрудые птахи, в названии которых тутун разбирался плохо, и которых Урыш называла, вроде бы, водяными воробьями. Они были очень проворны, ловко подныривали под струи, стекающие с валунов и образуя незначительных водопадики. Бесстрашно расхаживали под водой, забираясь под прозрачный истончившийся лед, находя там поживу и ловко ее склевывая. И ничего не пугались.
По сучьям елей и сосен, осыпая снег, скакали не пугающиеся людей белки. Было много красногрудых и сине-желтых пичуг, толстых и ленивых, не спешащих уступать путникам дорогу. И тишина! Вокруг словно замерло, опушенное и придавленное взлохмаченной, будто бородатой тяжестью устоявшейся белизны. Снег был мягок, словно пуховая перина, и был нежен, как сказочно недоступное тело заколдованной красавицы. Его можно было топтать грубой обувкой, можно было пинать, бороздить, раздвигать, но им нельзя было владеть – подхваченный на ладонь, он быстро таял.
Гудулу давно не видел настолько девственно чистого, мягкого лесного снега из детства, забыв, каким он бывает на самом деле. Он полнился силой, вдыхая и задыхаясь жгучим холодом, оживала его истомившаяся душа.
Спешившись у жаркого лесного костра, Егюй назвал тутуну спутников, прибывших с ним с верховий Орхона, и показал на двоих:
– Они служили Тюнлюгу.
– Ойхорцы? – спросил Гудулу, с любопытством оглядывая непривычных Степи голубоглазых воинов.
– Мы кемиджиты, – ответили коротко.
– С верховий Улуг-Кема. За высокими перевалами, где азы и чики. Там князь Умай-бег, – пояснил Егюй. – Ходили в набег с полутуменом правителя на Байгал, на племена народа байырку, неудачно ходили и стали рабами. Тюнлюг выкупил, отдал старшине. Они знают, где кош и стоянка.
Не проявив дальнейшего интереса ни к лесным людям, ни к планам нападения на кош старшины князя Тюнлюга, захваченный зимним лесом, чем-то томительно возбуждающим, сухо сказав: «Решайте сами, Егюй… Решайте, решайте, я соглашусь», – Гудулу, вытянув руки, присел к огню.
* * *
В набег они пошли не сразу, неплохо прожив остаток зимы в лесной глуши, дождались устойчивого тепла, когда на равнинных землях почти полностью сошел снег и проклюнулась травка. У загонов наткнулись на злобных собак, но бывшие слуги старшины кемиджиты с Улуг-Кема, быстро утихомирили. Вначале намереваясь захватить с десяток коней, кое-что из одежды, оружия, утвари – что подвернется, и умчаться, вскинув на седло по овце, Гудулу, неожиданно натолкнувшись на большую белую юрту, аккуратно обведенную канавкой для лишней воды, вдруг натянул повод.
Начинало брезжить, прояснивалось блеклое небо.
Кули-Чур что-то кричал, требовал и торопил, но Гудулу перестал его слышать.
Приподняв саблей полог, увидел теплое уютное царство, мирно сопящих женщин с припухшими в сладостном изнеможении мягкими губами, спящего среди них под шелковым одеялом тучного старшину-нойона, рядом с головой которого, вяло шевельнувшись, присел ненадолго, без того невысокий огонек жирника.
Потухни он и, наверное, ничего бы не случилось. Гудулу выдавил бы на губах пренебрежительною ухмылку – еще один боров дрыхнет в бабьей постели, считая себя мужчиной, – и отпустил полог.
Огонек не потух, всколыхнув что-то нервное, нервное и раздражающее, затмившее свет. Перехватило дыхание и он замер. В лицо дохнуло волной ночного семейного тепла, запахами сытости, уюта, которых Гудулу давно не ощущал. Безмятежный сон хозяина юрты, обложенного подушками, на каждой из которых лежала женская голова, показался вызывающим – вот пришел чуждый земле воин, поставил юрту на землях отца…
Ударило в голову что-то неуправляемое и безотчетное, как у тех же собак, услышавших раздражающие чуждые запахи, сердце бешено рванулось.
Неприятие чужого покоя наполняло особенной горячечной лихорадкой. Ощущая мелкую дрожь сабли, тутун ее острием коснулся груди старшины и глухо обронил:
– Проснись.
Наверное, голос его походил на замораживающий голос бога мертвецов, и был так воспринят в ужасе вскинувшимися в юрте.
Глаза у всех только блестели – другого тутун в них не видел. Мягкие сонные губы женщин, раздвинувшись в невольном желании закричать, закричать не смогли. Обнажив кривые желтые зубы, они будто бы вдруг отвердели, исторгая единый страх и единое для всех онемение…
Да, он был для них Бюртом – богом загробного Черного мира!
Наполняясь мстительной сладостью ощущений, Гудулу рассмеялся, подобно страшному богу тьмы.
– Ты кто? Ты зачем? – нашел в себе силы шипящим каким-то шепотом спросить старшина.
Хозяин был глуп даже для того, чтобы как следует напугаться. Он только шевелил толстыми губами, лоснящимися от жира поздней ночной трапезы в окружении мягкотелых жен и наложниц, бессмысленно блымал пустыми глазами.
Потерянность тучного нойона доставляла наслаждение, Гудулу в нетерпении чего-то ждал.
Он ждал и ждал, ощущая томление в груди, острые покалывания в ней, ликующий напор крови в сердце.
Тутун Гудулу пришел! Он способен заставить чуждых здесь содрогнуться!
Утро набирало разгон, в юрту вползал сырой серый рассвет. Легким ознобом поднявшись по ногам тутуна, по спине, он, странный этот рассвет, скатился на плечи, на вытянутую в сторону старшины руку, потек по жалу сабли на голую грудь старшины…
Наконец старшина закричал…
Он закричал, как тутуну хотелось.
Безумно, лишаясь рассудка.
Вмиг позабыв обо всей своей легковесной жизни.
О добром и злом.
О совершенном и только задуманном.
Старшина видел острие сабли тутуна и ничего больше не замечал. Ни теплых жен или наложниц, ни богатств, наполнявших юрту, – пустой у него был взгляд. Только блескучий булат сабли да стекающее по ее желобку серое утро отражались в его расширившихся, оторопело выпученных глазах.
Последние, может быть, в самодовольной тупой жизни желания, владели этим жалким разумом.
– Ты кто? Зачем? Что тебе надо? – Голос нойона дрожал.
– Тот, кто пришел на земли наших отцов навсегда, – глухо произнес Гудулу, испытывая дьявольское искушение сильнее навалиться на рукоять, толкнуть ее взмокшим телом, содрогающимся, отяжелевшим. – Я пришел… тутун Гудулу. Тюрк по крови отца.
– Ты настоящий тюрк? Откуда ты пришел?
– Самый настоящий.
Слов у тутуна больше не находилось, говорить ему не хотелось.
– Но ты уйдешь? – глупо, до невозможного тупо спросил старшина. – Возьми, возьми, что хочешь, не возражаю… А когда ты пришел?
– Только что, – усмехнулся Гудулу.
Перестав дико кричать, проснувшиеся жены нойона сползались в кучу. Одна из них, пухленькая, как сам нойон, пышногрудая, лежащая слева, тянула на себя одеяло, а другая, лежащая справа от господина, похожая на худосочного ребенка, противилась и не отдавала. И другие возились, охваченные страхом, пытаясь зарыться в постели.
Томные со сна и плохо соображающие, они моргали, моргали, оставаясь полуголыми, с раззявленными, одеревеневшими ртами.