Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга третья. След Волка (страница 24)
А вестей из северо-восточных провинций по-прежнему не приходило.
Затем, под знаком той же таинственности, Чаньань и двор заговорили вдруг о мосте, сожженном на Желтой реке, бесконечных ливнях, мешающих переправе дополнительной помощи затерявшемуся где-то генералу Кхянь-пиню. Все было плохо, бездарно, рассыпалось и без того достаточно развалившееся.
Прошлая история веков, становления и разрушения цивилизаций, народов и государств знала и знает подобные времена неопределенности, внутренних смут и яростных, губительных противостояний. Знает она и то, что могущественные государства, народы и цивилизации на отдельном историческом витке успеха зарождались, строились и процветали благодаря необычайно сильным, смелым и предприимчивым личностям-вседержителям. Только беспримерно могучая личность способна творить и рождать внушительное и неповторимое, посредственность бесполезна и только мешает. Но время дьявольски сильных, нередко потом проклинаемых собственными потомками, когда-нибудь останавливается. На их место взбирается нечто весьма утлое, слабенькое умом, нередко и телом. Глухое к переменам наступившего времени и дыханию собственного народа. Не способное ни править, ни находить, кто править умеет. Убогое, недоношенное, рахитичное разумом, оно совершает одну ошибку за другой, сотворяет глупость за глупостью до тех пор, пока построенное другими, до них, возведенное в трудах и жертвах, казалось бы, на века, вдруг не начинает стремительно, бесповоротно рушиться.
Великая империя Тайцзуна обваливалась на глазах, и Сянь Мынь уже не мог этого не признавать. Утрачивая интерес далеких государей к Поднебесной, Чаньань покидали один за другим высокородные послы и посланники. Иссякал поток шелка в персидские, византийские, азиатские земли. Без всякой пользы для самого Китая перемалывались на тибетских военных линиях и сто-, и двухсот-, и трехсоттысячные китайские армии, набираемые из сельского населения. Приходили в запустение, как в дотайцзуновские времена, поля и посевы. Важные и доходные места доставались продажным чиновникам. Нищие ремесленники и землепашцы ударялись в разбой и грабежи… Но У-хоу словно не слышала и не видела ничего, запретив через Абуса появляться у нее без вызова кому бы то ни было, включая и его, бывшего и усердного монаха-советника. Отдавая отчет, как быстро рушится и разваливается недавно вроде бы прочное, Сянь Мынь острей ощущал собственный внутренний страх, опасаясь близкого времени, когда все рухнет окончательно, и он станет окончательно ненужным…
Или когда его не станет вообще.
В том, что люди по-разному ощущают бегущее время собственной жизни, не говоря о времени историческом как более содержательном и объемном, ничего сверхъестественного для монаха не было. Но одно дело – не слышать, не понимать, отвергать происходящее, и совсем другое – вольно или невольно содействовать усилению всеобщего хаоса, чем, на его взгляд, У-хоу вольно или невольно теперь занималась, продолжая без разбору и необходимости менять важных чиновников и вельмож. Это нужно было немедленно прекратить. Но как, если она не может решиться назвать себя императором и отменить существующую династию Тан?.. К дьяволу фальшивые и помпезные обычаи и устои! Его буддийская вера поможет Китаю создать новые и более надежные!
Как многое в последнее время, казнь князя-регента Се Тэна, отца юной жены наследника, состоялась без вмешательства монаха и совета У-хоу с ним. Сянь Мыню не было жаль наконец-то казненного князя, но думать он стал о нем достаточно часто. И думал невольно о том, чего настойчиво добивался князь-управитель – хотя бы о временном замирении со Степью и тюрками.
«Все же судьбу государства определяет больше не внешнее, а внутреннее состояние, – рассуждал он, думая о генерале Кхянь-пине. – Вот если бы генерал уступил тюрку-тутуну… Если бы только…»
* * *
Сянь Мынь шел переходами дворца, отодвинув на время генерала, войну с тюрками, рассуждая лишь об императрице, когда перед ним возникла фигура военного министра.
— Доносят ли Солнцеподобной, Сянь Мынь, что к Чжунцзуну тайно скачут и скачут гонцы, включая тюркских и даже тюргешских? — неожиданно заговорил коротконогий военачальник, преградив путь и пронзительно уставившись монаху в глаза. — Недавно пробрался, подкупив стражу, ловкий посланец твоего Тан-Уйгу, переметнувшегося к Черному Волку.
Тревоги в голосе министра, как ни странно, вроде бы не было, но насмешка и предубеждение чувствовались, вызвав новый прилив раздражения.
— Посланник Степи и неверный страж, вступивший в сговор, обезглавлены на глазах у наследника, — сдержанно произнес монах, пытаясь поскорее разминуться с генералом, по всему, настроенным к нему враждебно.
Генерала-министра этот исчерпывающий ответ почему-то смутил, и он, не уступая монаху дорогу, непринужденно меняя неприязнь на мягкую манеру дружеского обращения, воскликнул:
– Но что известно Солцеподобной, Сянь Мынь? Все ли вовремя доносят? Тебя ничего не пугает?
Министр не мог не знать о сложностях монаха в отношениях с императрицей — так чего же он хочет? Генерал не мог не знать и о том, как недавно в присутствии многих У-хоу с неприкрытой злобной угрозой бросила в его сторону: «Сянь Мынь, как ты мог упустить этого Тан-Уйгу? Где сын тюркского князя-старейшины? Его что, обезглавили? Ты говорил с ним о тутуне? Где твой главный знаток степи, монах Бинь Бяо? Не лучше ли нам послушать его, чем тебя?»
Показалось, она пожелала что-то узнать больше обычного, возбудив своим желанием. И он поспешно заговорил, готовый объяснять состояние дел, предлагая, как лучше поправить запущенные, но императрица опустила глаза и перестала внимать. Она не видела его и едва ли слышала себя, и он опять испугался невольно. Перед ним была совсем другая и женщина и правительница, ему совершенно не знакомая. И опасной У-хоу была для него, восседая на троне бесчувственным изваянием. Поверить, что эта коварная… бестия вдруг перестала слышать в себе женщину, было сверх его сил. Не умещалось в голове и то, что, страстно жаждая высшего величия, сравнимого только с величием Будды, она утратила это горение.
…Время смятения — время тягостное, неизбежно бесчестное в действиях и поступках иногда самых высоковельможных мужей. Честь, праведность и порядочность вдруг пасуют и отступают перед холодным практичным расчетом, при котором любая приличная мысль о судьбе человека, государства, народа более чем призрачна и почти неуместна. В такую смутную пору о народе и Родине, о величии державы кричат одинаково громко и выспренно, хорошо понимая тупость и глупость замордованной жизни. Но – только кричат, ничего не создавая. Создают будущее этого народа и государства вовсе не те, кто кричит, по случаю прибирая к рукам, что плохо лежит и можно прибрать, а кто в глухой безысходности, остро слыша нужду и свою жалкую никчемность, ни за что не покинет родимую землю в поисках лучшей доли. И это единственное — простой безыскусный труд на самого себя и детей, — что возвышает чистую душу и созидает грядущее во время любых смятений, раздоров и смуты…
Так что же нужно вылощенному министру, продолжавшему что-то внушать? Что напугало и заставило заговорить?
— Дождемся сражения в Шаньси, генерал, тогда, может быть, скорее поймем друг друга, — произнес монах, пытаясь опять обойти вельможу.
И услышал:
— Сражение уже состоялось, Сянь Мынь. К несчастью, оно состоялось… Следуй за мной, меня вызвал канцлер, а я приглашаю тебя. Завтра может быть поздно.
10.У военного канцлера
С ужасными подробностями поражения сорокатысячной армии генерала Кхянь-пиня раньше других прибыл в Чаньань кавалерийский офицер для особых поручений военного канцлера Цуан Бао-би. Смелый, отважный гвардеец, он ревностно и преданно служил уже десяток лет, и не поверить ему было невозможно. Канцлера, сохранившего голову только благодаря тому, что гнев Солнцеподобной пал на генерала Жинь-гуня, сковал мерзостный холод, и первое, о чем он подумал, была жалкая мысль, знает ли кто-то еще о примчавшемся порученце.
– Кто тебя видел? – выдавил, наконец, изменившимся голосом высокородный сановник, тупо созерцая распростершегося у ног офицера-вестника.
– Никто, мой господин. Понимая, как важно моему господину получить скорбную весть раньше других, я проявлял осторожность, требуя смены коней, и старался быть незаметным. Но дожди, трудная переправа! Желая добраться как можно быстрее, я загнал трех коней, пока достиг стен Чаньани.
– Мне важно, я доволен твоим усердием. Да, да, конечно, ты задержался… Поднимись, – меланхолично приказал канцлер, продолжая хмуро всматриваться в смертельно уставшего гвардейца, испачканного болотной, особенно прилипчивой глиной и грязью, и сорвался на визг: – Выкладывай, что еще не сказал? Говори, говори, Бао-би!
Генерал властно требовал. Он желает узнать настоящую правду? Но правда нередко стоит вестнику головы. Не решаясь подняться и встретить взгляд канцлера, пытаясь унять волнение и вполне объяснимый страх, призывающий к осторожности в докладе, по-прежнему не находя ничего лучшего, чем покорно лежать в ногах рассерженного господина, мужественный гвардеец ответил:
– Мой господин, у генерала Кхянь-пиня не было армии – был необученный сброд, не ходивший ни разу в атаку! Вместо умелых солдат ему прислали тридцать индийских слонов. Но мы же не в джунглях! Кто и зачем их прислал?