18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анатолий Сорокин – Голубая орда. Книга третья. След Волка (страница 22)

18

– Слава тутуну!

– Тутуну? – возражали с искренним недоумением. – Слава нашему хану!

– Дальше куда, хан Гудулу? Веди на Чаньань!

– Вам слава, воины-тюрки! – остужая пыл крикунов, Гудулу поднимал иногда свой тост и говорил проникновенно: – За первую битву-победу Голубой тюркской орды, а то похоронили уже нас поголовно, перевелись для них тюрки Не-ее, мы еще есть! За Нишу-бега, Фуняня, шамана Болу! Их нельзя никогда забывать!

Для воинов битва – привычное действие. Опасное и рискованное, но только действие, работа, после успешного завершения которой следует вознаграждение. И жадный обычно, прижимистый в дележе добычи, джабгу Дусифу в эту ночь был несказанно щедр. Он сам сопровождал телеги с одеждой, оружием, ценностями, толпами невольниц, согнанными из окрестных поселений, и весело, пьяно кричал подобно зазывале-торговцу:

– Хорошая сабля китайского офицера! Ароматная роза из сада наместника! Широкий пояс из кожи буйвола! Крепкий железный шлем и наплечники!

– Коня, Дусифу! – часто кричали ему от костров. – Я без коня остался!

– Коня бы тебе выбирать! – смеялся старший брат предводителя, сам испытавший удачу. – Утром пойдешь в табун, сам поймаешь, бери, что дают! А ну-ка, наполни мне кубок – накричался я с вами.

Ему наполняли большой позолоченный кубок, с которым, привязанным на цепочке к поясу, Дусифу никогда не расставался, и джабгу хрипло орал:

– За тутуна Гудулу! Здравие нашему хану!

– За Гудулу-хана! – вторила остывающая осенняя ночь.

Шумели крыльями над становищем птицы, согнанные гулом сражения с гнезд и не нашедшие пока нового приюта. Кричала выпь на дальнем болоте. Неумолчно стрекотали цикады. Истекали последними каплями крови, попрятавшись в ямах и буераках, умирающие и больше никому ненужные израненные китайские солдаты.

Видеть, слышать, воспринимать своих воинов вожди-полководцы способны по-разному. Как и удовлетворять их потребности. Наверное, Дусифу был из тех, кто в первую очередь ценил нечто материальное – саблю, седло, приличную вещь, отобранную у поверженного противника. Он был особенно щедр аспидно-черной стремительно набегающей ночью, но и высокомерие его возрастало вместе с проявленной щедростью. Одаривая нукеров и сотников, он был горделив и счастлив и совершенно не понимал, почему брат Гудулу никак не хочет быть рядом, бродит вдоль берега на отдалении, никого не подпуская, хмурый, суровый и недоступный. Собрал бы всех отличившихся в просторном шатре – вон, сколько новых захватили, – произнес бы горячее слово, согрел улыбкой…

– Эй, я не звал тебя выбирать! – кричал он шустрым и проворным, норовившим исподтишка запустить руку в его богатства, и угрожающе потрясал неизвестно откуда взявшимся у него старым шестопером. – Возьмешь из того, что я назову. Хочешь красавицу, зачем тебе серебряное стремя?.. Ну, выбирай, выбирай! Так и быть, выбери.

Мозг человека подобен водной стихии, которая, напрягаясь, прорывает преграду и разливается, теряя недавно безумную мощь. Настроив все тело прорвать, совершить, достигнуть, мозг сам себя утишает последующим ровным течением чувств. «Дикость не в том, что кто-то кому-то бросает в награду плененную женщину: есть потребность – есть и награда. Дикость в том, что в мужчине живет сама необузданность и ненасытность в этой потребности. В усладе на ночь, поскольку с рассветом женщину попросту вышвырнут за порог юрты, – по-прежнему потрясенный сверх меры результатом неожиданно завершившегося сражения, размышлял Тан-Уйгу, издали наблюдая за сценами одаривания воинов юными пленницами, и неотступно следуя за тутуном. – Но кто виновен в этом? Только ли сам человек-животное? Сама природа желаний живого здесь не причем? – Рассудительно говорил сам себе: – Грубее надо бы стать. Поскорее огрубеть, оглан Кули-Чур подметил правильно – не в Чаньани, чтобы умничать».

И боялся, чему пытался последовать.

– Тан-Уйгу советник! – прервали его размышления прискакавшие в лагерь лазутчики. – Как ты приказал, пойманы несколько офицеров. Доставить к тебе?

– Приведите, – сказал советник.

Тан-Уйгу уже достаточно долго наблюдал за происходящим в окружении предводителя Гудулу с некоторым чувством досады. Готовясь к битве и стремясь в ней к победе, он видел иные ее последствия. Ему необходимо было нечто оглушительное в ее завершении, способное донести до Чаньани неизбежно суровое, совершенное тюрками как бы в защиту принца-наследника, желающего замирения со Степью, признание новой орды и хана-счастливчика. «Прикажи отловить с десяток офицеров, – посоветовал он тутуну. – Заявив, зачем пришел, отправь повторить в столице. Начнем внушать Чаньани не только страх своей силой, но и неизбежность возмездия».

Гудулу его не слушал. Просто не слушал, и все. Где он был мыслями, сказавши коротко и мимоходом: «Ты увидел самое важное в битве. Ты, Тан-Уйгу, хорошо увидел и вовремя поспешил». Так тутун сказал, когда они встретились на берегу реки, где тонули загнанные в воду сотни китайских солдат, и каждый пытавшийся выбраться немедленно получал стрелу в грудь.

Бессмысленной жестокости убийств Тан-Уйгу не принимал и резко спросил:

– Ты мстишь за старое, но разве солдаты в чем-то повинны?

– Солдаты должны побеждать или умирать. Никому я не мщу, я убиваю, – ответил холодно Гудулу, становясь еще более непонятен.

И тогда Тан-Уйгу произнес:

– Мне нужны китайские офицеры. Разреши, я прикажу нескольких отловить.

Тан-Уйгу было важно, что тутун оценил его умение видеть битву, вовремя вмешаться в нее. Но почему он не хочет понять, что многое решается не только битвой? Есть ближние цели и дальние. Как бывает жирное стадо и тощее. Осеннее, нагулявшее крутые бока, и весеннее, жаждущее свежей травы. И что жирные стада… опасны по-своему, а тощие – по-своему, и управлять ими нужно по-разному.

Отловленных офицеров набралось больше десятка. Они были молоды, никто не рассчитывал на пощаду, но держались достойно, успев привести себя в порядок, что Тан-Уйгу явно пришлось по душе.

– Настоящий офицер – всегда офицер, – произнес он, обращаясь к присутствующему тутуну. Затем, тыча плеткою в грудь, отобрал нескольких, и, указывая на предводителя Гудулу, строго сказал: – Послушайте нашего вождя, дарующего вам жизнь, и хорошо запомните, что скажет.

Гудулу посмотрел на советника, перевел отрешенный взгляд на поникших пленников, не понимая до конца, что требуется от него, медленно произнес:

– Возвращайтесь в Чаньань. Вы видели и участвовали, вами нельзя не поверить. Расскажите о воинах-тюрках и сколько нас за Желтой рекой, за Великой китайской Стеной. Нас еще много, мы рассеянная тьма. А там, – сабля тутуна в вытянутой руке указывала на другую сторону широкой реки, по которой еще плыли трупы, – в Шэньси и Ордосе намного больше. – Он смутно представлял, о чем должен сказать, и завершил с сильным нажимом в голосе: – Да содрогнутся стены Чаньани, творящей зло на моей тюркской земле!

Патетика его речи китайцам была непонятна, поскольку не их армия буйствовала в просторах вольной степи, а тюрки разбойничали в пределах Китая, безжалостно сжигая целые поселения, а им, воинам Поднебесной, приходится лишь защищаться. Офицеры злобно смотрели на тюркского предводителя с горящими глазами, еще не остывшего от горячей битвы, но возражать не решались.

Неудовлетворенность коротким заявлением тутуна испытывал и Тан-Уйгу. Не то и не так в этот поистине исторический час для тюркского будущего в Степи должен был произнести Гудулу, но и советник, проявляя выдержку, промолчал. Главное сделано, по горячим следам кровавых событий прозвучали слова воина-победителя. «Воина, но не хана, до хана тутуну все-таки далеко. До настоящего хана. Предводителя и политика, – обескуражено думал Тан-Уйгу. – Для начала так пусть и будет. В конце концов, его пылкие и жестокие речи дословно никто не записывает и, появившись в Чаньани, каждый получивший свободу будет рассказывать о своем».

Офицерам дали коней без седел, заулюлюкали вслед.

9.Тени ночного дворца

Увидеть У-хоу в последнее время можно было, как некогда императора, только глубокой ночью, бродящей с лампадкой по переходам дворца, подолгу замирающей перед покоями умершего Гаоцзуна и низложенного сына, и об этом в страхе шептались еще больше, чем о ее затворничестве. Иногда на отдалении за ней, сопровождаемой Абусом, следовал заметно сгорбившийся монах Сянь Мынь, оставаясь для них невидимым, не смея приблизиться.

Что мог сделать он для нее, переставшей искать в нем опору и слышать его советы?

Такой отстраненной, безвольной, потерянной он видел У-хоу только в далекой молодости, когда она, непокорная наложница, доставленная им в глухой монастырь, сдалась однажды ему, разом утратив прежнюю волю и дух протеста. Она так же, как здесь, во дворце в последние дни, бесшумно бродила ночами по монастырю, похожая на лунатичку, потом начала забавляться полосками шелка, слушая с дикой усмешкой, как он шуршит у нее на коленях, как разрывается с треском. Но тогда он сам управлял теми, кто мог войти к ней, общаться, прислуживать, принуждать и воздействовать на нее, мог наблюдать за переменами в ее психике и даже написал по этому поводу трактат, скорее медицинский, чем религиозный, никому, кроме Гуру-Патриарха, так и не показанный. Тогда он нашел средство вернуть ее к жизни! Теперь прежнее преимущество было утрачено, и Сянь Мынь ощущал себя чуждым в мире, где приближенными к императрице оказались евнух Абус, выскочка и неряха Ван Вэй, другие, едва прикоснувшиеся к власти.