Анатолий Софронов – Время прощаний и встреч (страница 29)
Островский, будучи художником, чутко прислушивающимся к биению народного пульса, не хотел, чтобы его терзали из-за того, что он был
Впрочем, и сам Островский понимал свое истинное место в русской литературе. Находясь в дружеских отношениях с Некрасовым и зная, что поэт тяжело болен, он писал ему: «Дорогой мой Николай Алексеевич, зачем Вы пугаете людей, любящих Вас! Как Вам умирать! С кем же тогда мне идти в литературе? Ведь мы с Вами только двое настоящие народные поэты, мы только двое знаем его, умеем любить его и сердцем чувствовать его нужды без кабинетного западничества и без детского славянофильства. Славянофилы наделали себе деревянных мужичков да и утешаются ими. С куклами можно делать всякие эксперименты, они есть не просят. Чтоб узнать, кто больше любит русский народ, стоит только сравнить Ваш «Мороз» и последнюю книжку А. И. Кошелева»[3].
О том, что такая позиция свыше не одобрялась, свидетельствует и окончание этого письма, которое говорит о чрезвычайно трудном материальном положении драматурга в пору самого высокого расцвета: «Вы скажите Адлербергу, что я 20 лет работаю исключительно для театра, отказавшись от всего, т. е. от службы и прочего, что я написал более 30 пьес (целый народный театр), что я доставил дирекции своими пьесами более миллиона рублей, что я своим чтением и советами образовал многих артистов и всю Московскую труппу и что мне жить нечем, что прошу обеспеченного содержания, такого, какое получают второстепенные артисты, т. е. 6000 рублей с двух театров (по 3000 с театра). Теперь самое время, ждать мне нельзя, я на будущий год могу остаться почти без куска хлеба».
Писалось это в декабре 1869 года, а в ноябре еще в одном письме Некрасову было сказано: «…Пора сделать что-нибудь для Островского, он написал целый русский театр в 30 пьес…»
Да, в эту пору нуждающийся и страждущий великий русский драматург уже создал
Отвечая Некрасову, Островский пишет:
«Чтобы дать отрывок, мне нужно написать целую вещь, вот отчего я замедлил, кроме того, у меня очень много идет времени на обдумыванье и обделку. В последнее время я дошел до крайней нерешительности; обруганный со всех сторон за свою честную деятельность, я хочу быть прав хоть перед своей совестью; я не выпускаю нового произведения до тех пор, пока не уверюсь, что употребил на него все силы, какие у меня есть, а на
Речь шла о пьесе «Трудовой хлеб», напечатанной в том же 1874 году в «Отечественных записках» и поставленной тогда же в Малом и Александрийском театрах.
Хорошо известны прочные дружеские связи Островского с актерами этих двух театров, заложивших фундамент русской реалистической сцены. Как известно, любой театральный коллектив держится на репертуаре. Репертуар — лицо театра. Какие бы ни были найдены «глубины» и новые «ракурсы» режиссурой, если все это происходит на пустом месте, зритель или остается холоден, или в лучшем случае относится ко всем сценическим экспериментам с любопытством уличного зеваки. В пору Островского в смысле экспериментов было туго. Для этого у театральных коллективов просто не было времени. В письме к своему другу, актеру Александрийского театра Ф. А. Бурдину, сетовавшему на недостатки в постановке пьесы «Светит, да не греет», Островский отвечал: «В повторение пьеса прошла гораздо лучше и имела успех, в третий раз пройдет еще лучше и будет иметь успеха еще больше. Такова участь почти всех моих (последних) пьес в Москве: сильных талантов нет, репетиций мало (4, много 5), и пьеса слаживается только к четвертому представлению».
Островский отлично знал театр, дружил со многими актерами, в частности, особенно долго с Провом Садовским. Многие пьесы были написаны им специально для бенефисов крупнейших актеров и актрис. Он хорошо чувствовал сильные стороны актерских дарований и широко пользовался ими, тщательно выписывая те или иные роли. Привыкнув к тому, что драматург покладист и всегда готов идти навстречу просьбам актеров, некоторые из них обращали эту покладистость во зло, пренебрегая общей художественностью спектаклей. У Островского это вызывало в одном случае раздражение, в другом — едкий сарказм. Отвечая тому же Бурдину, переславшему драматургу письмо М. Г. Савиной, где она писала, что роли Евлалии в «Невольницах» и Реневой в «Светит, да не греет» не подходят ей по возрасту, Островский писал: «Роль Евлалии я писал именно для нее; я только ошибся на
Но это были не слишком больно ранящие Островского огорчения. На всем своем пути Островский сталкивался то с запретами пьес, то с пренебрежительным отношением к его драматургии в угоду псевдоисторической или легкой, «французистой» пошловатой продукции.
«Моя вещь не пропущена, а бездна вещей, совершенно никуда не годных, пропускается Комитетом. Что же это значит? Но допустим, что моя вещь слаба (чего допустить никак нельзя), разве мои прежние труды, мои 14 пьес, не ограждают уже меня от строгого приговора! Из всего этого, при самом беспристрастном взгляде, можно вывести только одно заключение и именно явное недоброжелательство ко мне Комитета. За что бы, кажется?» (1861 г.).
«…Всякий труд должен доставить хоть какое-нибудь утешение трудящемуся: труд драматический, не поставленный на сцену, есть труд потерянный, отказом в постановке моей пьесы я навсегда буду лишен возможности видеть одно из самых зрелых и дорогих моих произведений — плод пятнадцатилетней опытности и долговременного изучения источников» (1866 г.). Из письма по поводу постановки пьесы «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский».
«Поверь, что я буду иметь гораздо более уважения, которое я заслужил и которое стою, если развяжусь с театром. Давши театру 25 оригинальных пьес, я не добился, чтобы меня хоть мало отличали от какого-нибудь плохого переводчика. По крайней мере я приобрету себе спокойствие и независимость вместо хлопот и незаслуженного унижения. Современных пьес я писать более не стану, я уж давно занимаюсь русской историей и хочу посвятить себя исключительно ей — буду писать хроники, но не для сцены; на вопрос, отчего я не ставлю своих пьес, я буду отвечать, что они не удобны, я беру форму «Бориса Годунова». Таким образом, постепенно и незаметно я отстану от театра. Об этом моем твердом и непреклонном решении ты не говори никому, я и в Москве никому не объявлял. Театральное начальство может оскорбиться, считая мой поступок протестом (а я просто устал), некоторые любящие меня артисты могут огорчиться; а если будешь молчать, то пройдет год-другой, и дело уладится само собою, без разговоров» (1866 г.).