Анатолий Софронов – Время прощаний и встреч (страница 19)
— Да… Лебяжий отсюда и пошел.
Уже провожая нас на крыльце дома, Шолохов крепко пожал руку Щербакову:
— Спасибо вам, Борис Валентинович. Когда снова к нам?
— А я еще не уезжаю. Завтра снова на природу.
Затем мы встретились с художником в его студии, на этот раз вскоре после возвращения в Москву. Щербаков теперь показывал нам все, что было написано за оба приезда в Вешенскую.
Если в шолоховском доме не хотелось задавать художнику вопросов типа: как, почему, откуда пошло, что навеяло? — то в студии мы воспользовались такой возможностью.
— Как вы писали пейзаж «У хутора Лебяжьего»?
Щербаков взял со стола «Тихий Дон».
— Хочу напомнить вам строки, — сказал он, раскрыв книгу:
«А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы, дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осенней прозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон».
— Но вы же писали не по книге?
— Нет, конечно, но я очень хорошо помнил это место. И когда увидел в натуре, понял, как мне показалось, что видел и Шолохов. Вдали у горизонта в сиреневатой дымке обдонские холмы. Справа между двумя из них в широком логу хутор Татарский (так, по Шолохову, местные жители именуют сейчас Калининский). В этом месте лебединой шеей изгибается русло Дона. Дул ветер с востока, на небе ни облачка, жестко шелестели травы. Дон, вдали подернутый мелкой рябью, отливал серебром, а под яром зеленел изумрудом. Снизу слышался мерный плеск прибрежной волны… Около недели сидел я над Красным яром у хутора Лебяжьего с кистью в руках и бился над тем, чтобы передать ощущение необъятности донских просторов, опьяняющей чистоты воздуха и той сдержанной, даже несколько суровой нежности, столь характерной для могучей и привольной донской земли. Как получилось, судить не мне.
— Как получилось, вы слышали в Вешенской. Я думаю, хороший подарок вы сделали всем любителям литературы, воспроизведя дом, в котором родился Михаил Александрович.
— Это очень не просто — писать такие дома. Они обычно уже всем известны по фотографиям… Что можно прибавить?
— А что вы прибавили?
— Опять судить не мне.
— И все же?
— Если ехать из Вешенской на Миллерово и на семнадцатом километре свернуть влево, то, проехав совсем немного, попадешь в хутор Кружилинский. Ничем особенным эта местность не привлекает. Если б не протекала через хутор сквозь заросли камышей извилистая Черная речка под склоненными над водой ветками, то и вообще не за что было бы зацепиться глазу. Но разве в данном случае дело в красоте пейзажа?
Инструктор райкома партии Петр Прокопьевич Крамсков, сопровождавший меня, еще не въезжая в хутор, остановил машину и указал налево:
— Вот дом, в котором родился Шолохов!
Я увидел небольшую, под камышовой крышей хату, за палисадником несколько фруктовых деревьев, тополей и акаций, а за ними — степь. Машина ушла, я остался один со своими мыслями и этюдником. Из калитки вышел мальчик лет шести и медленно пошел на меня. Этого мальчика я и набросал, как он был — в синей курточке, все время переносясь воображением к началу века.
— А ветряк? Откуда у вас появился ветряк? Я что-то в районе Вешенской не припомню такого. Правда, до войны встречал их здесь…
— Я тоже думаю, что встречали. В районе Вешенской не видел, это правда. По-моему, как этнографическую редкость встретил где-то возле Белой Калитвы. Но, собственно, какая разница, где я его встретил. — И Щербаков снова потянулся к «Тихому Дону». — Это из третьей книги:
«Выше хутора, на взгорье, доступный всем ветрам, стоял старый ветряк. На фоне надвигавшейся из-за бугра белой тучи мертво причаленные крылья его чернели косо накренившимся крестом».
Художник отложил книгу.
— Однажды на старом «газике» мы ехали по обдонской дороге вверх от Базков. Начинало смеркаться, небо у горизонта пересекалось стрельчатыми облаками, за которыми все ярче разгорался заревой костер. Обычно такое длится лишь несколько минут. Начинают гаснуть краски, менее звучными, глухими становятся силуэты деревьев, и дорога уже едва отличается от седых, полынных троп, только четким силуэтом на фоне неба рисуется старый ветряк да крыши казачьих куреней. Может, в данном случае это было в моем воображении, но это было… Вам не нравится мой ветряк?
— Как же мне может не нравиться донская история?
— А как вы относитесь к «Алешкиной балке»?
— Но почему «Алешкина»?
— На Дону все имеет свою историю. Как-то в разговоре с Михаилом Александровичем я спросил, не имеет ли названия балка, что начинается у Белой горы, на краю Базков. «Как же не имеет? Это Алешкина балка. В молодости я исходил ее вдоль и поперек. Куропаток там было! Ниже Базков Панова балка, а эта Алешкина!» — ответил мне Шолохов. Когда я вспоминаю историю донского края, она перекликается в моем воображении с этими крутыми обрывами. Будто раскололась земля от страшного удара в грудь… Мне самому эта работа очень нравится. Зеленеют местами склоны, ухватились за землю кустарники крепкими корнями, укрепился на осыпи дубок, а выше шелестит под ветерком разнотравье, седая низкорослая полынь, и степной страж — татарник покачивает мохнатыми малиновыми головками.
Жена во время работы читала мне главы из «Тихого Дона», и как-то до иллюзии ощутимы были звуки человеческих шагов и топот копыт по сухой, затвердевшей земле.
— А если вернуться к вашей золотой прошлогодней осени? К прекрасному пейзажу, где на закате виднеется Вешенская?
— Это примерно в пяти километрах от Базков вверх по течению Дона, на одном из обдонских холмов. Стоял конец сентября, солнце катилось за горизонт, последними, уже не греющими лучами освещая задонские дали и станицу Вешенскую. Помните строки из первой части «Тихого Дона»:
«Предосенняя, тоскливая, синяя дрема, сливаясь с сумерками, обволакивала хутор, Дон, меловые отроги, задонские, в лиловой дымке тающие леса, степь».
Что я видел с этого холма? Легкий ветер поворачивает изнанкой листья, чуть серебря пожелтевшую листву молодого тополя, по склону вниз спускаются красноватые кусты терна и боярышника. Я приезжал на это место неделю подряд в предзакатный час, чтоб по крупицам собрать красноватое золото последних минут сентябрьского дня. Что ж еще прибавить к сказанному?
— Что можно прибавить к этому щедрому на краски и чувства пейзажу? По-моему, осень — ваша стихия, Борис Валентинович.
— Люблю и весну и лето. Вот в это «Разноцветье донское» я много сердца вложил. Ехал мимо и неожиданно увидел поляну, полыхающую сиреневым огнем. Лимонно-желтые головки коровяка усиливали яркость голубой кипени. Над всем разноцветьем важно покачивались на тонких колючих стеблях малиновые головки татарника. Такого буйного цветения, такого праздника красок мне еще не приходилось встречать в течение моих сорокалетних странствий по просторам нашей страны.
Было жарко. Гудели пчелы. Работа оказалась неимоверно трудной. Сочетание открытых красок необычайной яркости создавало ощущение светлой радости жизни. Вот это чувство я и хотел выразить. С неделю бился, переписывал и уничтожал написанное, добиваясь, чтобы не пятнами сырой краски, а воздухом и светом насытить небольшой кусок картона… Надо было уезжать. Так и бросал пейзаж, не удовлетворенный своей работой. Но дома в Москве поставил его на мольберт и вновь услышал гудение пчел и пьянящие ароматы разнотравья. Показалось, они заполнили душную мастерскую. И вот что получилось…
Щербаков был весь во власти недавних воспоминаний:
— А этот пейзаж «У Белой горы». Не знаю, может, и ничего особенного. Для меня же было целое откровение. Послушайте:
«С юга дул теплый, ласковый ветер, на западе кучились густые, по-весеннему белые облака. Сахарно-голубые вершины их, клубясь, меняли очертания, наплывали и громоздились над краем зазеленевшей обдонской горы. Погромыхивал первый гром…»
Так все открылось и мне, когда в начале июня я с этюдником расположился на полузаросшей полевой дороге, неподалеку от Белой горы на западной окраине Базков. Светлые, светлей облаков, меловые осыпи на склоне в сочетании с пепельно-голубоватой полынной сединой, темные аккорды кустов боярышника, светлая зелень акаций и многоцветье донских трав составили неповторимо звучащую гамму. Стоял нестерпимый зной. Но вот из-за горы стали появляться белые облачка, и через час надо мной уже громоздились горы, ежеминутно меняя свои причудливые формы. Вдали загремело, потом ближе… Солнце скрылось за облаками. Я лихорадочно работал, стремясь уловить характер силуэтов и движение предгрозовых клубящихся облаков. В течение нескольких дней продолжалась работа над этим мотивом.
Мы уже просмотрели все щербаковские работы. Оставалась последняя — «Дон тихий». Мы долго думали над тем, какой пейзаж определить в центр вешенской сюиты, и наши точки зрения совпали — именно этот, бесконечно широкий, безбрежный, вобравший в себя, казалось, всю трудную историю донского казачества, истоки его мужества и понимания своей роли в общей жизни нашего народа.
— Мне очень хотелось выйти за пределы чистого пейзажа. Помните, у Шолохова?
«Вдоль Дона до самого моря степью тянется Гетманский шлях. С левой стороны пологое песчаное Обдонье, зеленое чахлое марево заливных лугов, изредка белесые блестки безымянных озер; с правой — лобастые насупленные горы, а за ними, за дымчатой каемкой Гетманского шляха, за цепью низкорослых сторожевых курганов — речки, степные большие и малые казачьи хутора и станицы и седое вихрастое море ковыля».