реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Соболев – Якорей не бросать (страница 68)

18

Луфарь собрал остатки стаи.

Из тысячного и еще недавно могучего отряда сохранились жалкие крохи. Он увел их в чистые воды где они отдышались, отдохнули, пришли в себя.

Однажды течением с севера принесло знакомый зовущий запах. И Луфарь, теперь уже один, без соперников, повел свою маленькую стаю. Генетическая память подсказывала: родина где-то рядом.

Из других широт спешила на нерест стая, в которой была она. Вместе со всеми Она проделала огромный путь. Ей посчастливилось остаться живой, хотя дорога была трудна и опасна. Уже близки были места, куда звал Ее священный инстинкт продолжения рода

ХОЧУ ДОМОЙ

Просыпаюсь с головной болью, не могу оторвать свинцово тяжелую буйную головушку свою от подушки. В каюте духота, пахнет нагретым железом и рыбой.

Сейчас бы на лесную опушку, в цветы! Чтоб шум берез над головой, пение птиц, чтоб не дрожала палуба под ногами от непрерывной работы двигателей в утробе судна, чтоб не пахло горячим железом, нефтью и тухлыми рыбьими внутренностями. Пройтись бы босиком по мягкой прохладной траве, забрести в чащу и вдохнуть крепкого настоя смолистой хвои и грибов! А вечером погулять бы по теплым холмам за деревней, когда в пойме безымянной речушки зарождается туман, и в этом тумане, в низинке, пасутся лошади. На чистом вечернем небе лежит отсвет закатившегося за лес солнца, и только-только начинает проклевываться в вышине россыпь бледных звезд. Наползает туман. Лошади, возникшие за поворотом тропинки, стоят будто без ног, обрезанные белесо-сизой полосой. Они поднимают головы и спокойно смотрят на тебя. Вдали отраженным небесным светом блестит озеро, стаи грачей возвращаются с кормежки к себе на гнездовье...

Три месяца в океане. Еще только половина рейса! А уже тяжело, уже гнетет что-то.

Одни и те же лица надоели, уже давно возникли симпатии и антипатии, неизбежные в долгих рейсах. Кое-кого уже не хочется видеть, и готов сорваться и наорать из-за пустяка, как это сделал вчера Ованес, всегда тихий и уравновешенный человек. Спросил я его в кают-компании после обеда: «Ованес по-русски — это Иван?» — «Иван! — вдруг налился кровью Ованес. — По-русски Ованес— Иван! Иван! Ну и что?» — «Да ничего, — вдруг чуть не заорал я сам, подхлестнутый его криком. — Чего орать-то!» И хлопнул дверью. А зачем хлопнул — и сам не знаю. Скатился по трапу. «Разорался! Тоже мне!» — с неприязнью думал я об Ованесе. В коридоре налетел на «деда», и, видимо, лицо мое было Таким, что он удивленно спросил: «Что с тобой, Гордеич? Капитан подсмолил, что ли?» — «А иди ты!..» — рыкнул я и оставил его в обидном недоумении. Опомнился в каюте. Пропитанный аммиаком воздух был отвратителен. Я открыл иллюминатор, и через минуту в каюте стало душно и влажно, как в парилке. Вот черт! Закроешь иллюминатор, включишь кондишн, становится прохладно, даже зябко, но пахнет аммиаком и какой-то железистой окисью. Мертвый воздух, и дышать им я не могу. А откроешь иллюминатор — сразу парилка...

Преодолевая боль, отрываю голову от подушки. Какое-то время сижу, пережидая, пока боль утихнет. Голова налита чугунной тяжестью, к затылку больно притронуться. Разминаю пальцами затекшую шею. Понемногу становлюсь живым.

«Ну что, алтайский парнишонка!» — смотрю я на себя в зеркало: мешки под глазами, лицо располнело, обрюзгло. От малоподвижной жизни, от обильной пищи все на судне стали толстеть, я тоже. Еще никогда у меня не было два подбородка. А теперь вот висят. У нас только штурман Гена, занимающийся гимнастикой с гантелями, держит себя в спортивной форме. Ну еще молодые матросы —им тоже ничего не делается. Зато Фомич прямо-таки налился полнотою — все время сидит у себя в радиорубке, будто прикованный. Шевчук тоже округлился и чувствует себя неважно, но вида не подает. Капитан же худ, весь на нервах, курит страшно много и тоже мается головой.

Я ополаскиваю лицо теплой водой из бачка. Сейчас бы родниковой студеной водицы!

Вздрагиваю от бешеного стука в переборку. Я понимаю: это из-за умывальника — гремит как пустой тарантас! А переборки будто бумажные — слышно, как человек дышит, во всяком случае, как храпит. И я стараюсь осторожнее нажимать на клапан, но он громко стукает, проклятый. И опять грохот в переборку. Еще злее, чем раньше.

Иду к соседям оправдываться.

— Понимаете, клапан такой.

В одних плавках Голявкин лежит на верхней койке. Кожа маслено блестит от пота. Он изнывает от духоты.

— Мы с вахты, — голос его дрожит от раздражения.

— Только задремали, а вы тут...

Внизу лежит Андрей Ивонтьев, делает вид, что спит, не хочет вмешиваться, но прислушивается.

— А мне на вахту, хотел умыться.

— Ну и умывайтесь, не гремите только, — сбавив тон, но все еще раздраженно говорит Голявкин. — Уважайте правила общежития.

— «Уважайте правила общежития»! А сами песни орут, на гитаре бренчат. Тоже мне! «Уважайте правила общежития»! Сами уважайте! Салаги! От горшка два вершка, а туда же — указывать!

Этот монолог я произношу у себя в каюте, конечно.

Неприятный тип все же Голявкин. Вечно кривая ухмылочка, этакий нигилист. Все ему не так, все не эдак. Ну соседей бог послал, вернее, старпом! С одной стороны Голявкин, с другой — великий моторист Саня Пушкин. Тоже не соскучишься. Разговаривает так громко, будто в лесу заблудился. Нет, хватит! Да что я, прикован к этой «Катуни»! Черт бы ее побрал!

И я решительно направляюсь к капитану.

У него в каюте сидит Шевчук. Носач хмуро вскидывает глаза, когда я вламываюсь в дверь. Они о чем-то говорили, и, судя по лицам, о серьезном.

— Спиши меня! — брякаю я с порога, а если сказать по-морскому — с комингса.

Носач холодно и медленно окидывает меня взглядом. И я вдруг вижу себя со стороны: располневший, рыхлый, с двойным подбородком, в нелепых зеленых шортах, с опухшими волосатыми ногами да еще с заискивающей улыбкой, которой вдруг решил обворожить капитана.

— Куда я тебя спишу, —насмешливо хмыкает Носач и отводит глаза. — Ты у меня в судовой роли. Тебя заменить кем-то надо, а кто мне сейчас, в середине рейса, замену будет делать?

— У меня давление. И сердце.

— Сейчас у всех давление. — Капитан продолжает смотреть мимо, и на лице его явное презрение.

У меня становятся горячими уши. Я понимаю, как сейчас нелеп и жалок, какое отвращение вызываю у капитана.

— Дел на берегу много.

— А чего ты тогда в рейс пошел? — взрывается Носач и испепеляет меня яростным взглядом. — Тебя что, насильно гнали?

— Нет.

— Во-от, дорогой, — поднимает палец Носач. — Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Списать я тебя не могу. Да и судов тут наших нету. Ты знаешь.

Я знаю. Мы одни в этом районе океана. Носач ловит в одиночку.

— Гордеич, — тихо подает голос Шевчук. — Мы тебе дадим отдых.

— Мы знаем, — уже мягче говорит Носач, — у тебя ноги опухают и давление высокое. Докторша нам доложила.

— Ты на ванны походи, — продолжает Шевчук, — таблетки поглотай, уколы получи, отоспись. И все в норму-норму войдет. Неделю мы тебе дадим, — он спрашивающе смотрит на капитана, тот кивает в знак согласия. — Римма Васильевна говорит, что за неделю можно сбить давление. А там, если уж ничего не получится...

— Через неделю база подойдет, будем разгружаться на нее. Если не передумаешь, то черт с тобой, катись! — голос Носача опять накаляется. — Обойдемся и без тебя!

— Я думаю, все в порядке-порядке будет, — старается сгладить резкость капитана его первый помощник. — Думаю, Римма Васильевна собьет давление. Врач она опытный, не таких больных на ноги ставила.

— Все мы тут больные, — бурчит Носач. — Что, теперь всем списываться?—спрашивает он меня. — Вон у него — печень (кивает на Шевчука), давай бросим рыбалку и помчимся домой, к милым женам. — Он опять сверкает глазами. — Нечего было идти в рейс! За уши тебя не тянули, сам напросился.

Это верно, сам набился. Да с каким трудом!

— И еще один аспект есть, — как можно деликатнее говорит мне Шевчук. — Что на берегу скажут?

— Скажут, что струсил, — рубит Носач. — Пару не хватило. Думал — приятная морская прогулка, на белом лайнере с баром и музыкой, а тут вкалывать надо. И капитан — зверь, поблажки не дает.

— Да не нужна мне твоя поблажка! — начинаю заводиться и я.

— И не дождешься! — припечатывает капитан. В голосе у него металл. — Видал я таких! Думают, тут — Сочи, Лазурный берег, Ялта!

Я не знаю, что делать. Ведь действительно, вернувшись с середины рейса, встречу я на берегу кривые улыбочки, лицемерное сочувствие, шепоток за спиной: «Не выдержал. Кишка тонка». Подумаешь — давление! Вон Сапанадзе не собирается списываться, а давление у него больше, чем у меня. А сам капитал вон какой черный сидит, лицо обрезалось — один нос остался! — морщины еще резче прорубились. Ему легко, что ль!

...Я поднимаюсь в рубку — наступает моя вахта. Только успел сменить на руле начпрода, как рядом со мною становится Дворцов.

— Велено заменить вас. Говорят, вы больны. — Он окидывает меня недоверчивым взглядом. — Идите отдыхайте, а мы уж тут постоим. Наше дело телячье, сказано — стой,значит, стой.

Я понимаю, что он, будучи безупречно здоровым, не верит в мою болезнь, он убежден, что я сачкую, пользуюсь поблажками капитана.

— Вместо вас будет стоять Дворцов, — подтверждает слова матроса старпом.

Дворцов, не скрывая кривой усмешки, смотрит вперед и делает вид, что меня тут уже нет.