Анатолий Шигапов – Ключ от времени. Память и камень (страница 34)
Трещина в стене монастырской башни ждала его, светясь в густых вечерних сумерках знакомым, тёплым, земляным светом – уже не металлическим, не водным, а именно каменным. Он, не колеблясь, шагнул в неё.
И холод шершавого известняка мгновенно уступил место теплу нагретого за день асфальта, запаху жареного лука и пирожков из открытого окна на первом этаже, далёкому, привычному гудку автомобиля с улицы. Он стоял в своём дворе. Было темно. В окнах горели жёлтые квадраты. Он был дома.
Лёжа в постели в полной темноте, он мысленно перебирал образы трёх великанов. Его рука лежала на груди, поверх куртки, под которой в кармане, прямо у сердца, лежал простой, пористый камень с Чатыр-Тау. Его вес был едва ощутим, но присутствие – несомненно.
Следующее путешествие, он чувствовал это кожей, должно было стать синтезом. Не новым шагом вперёд, а возвращением к самому первому вопросу, к истоку. Туда, где голоса камня, воды, мифа и слова рождались из одного, неразделённого ещё источника. Туда, где начиналась не история людей на этой земле, а сама история этой земли с людьми. Но это было уже впереди.
А пока он засыпал, убаюкиваемый тяжёлым, успокаивающим, первозданным весом каменных скрижалей, на которых была записана – нет, высечена временем и жизнью – сама бессмертная, многослойная, стойкая душа этой земли. Цепочка была почти полной. Оставалось найти самое первое, самое важное звено – то, что связывало всё это воедино до начала всех начал.
Глава 24. «Злодей Пугач». Восстание 1773-1775 гг.
«И пойдёт по Руси огонь, от края и до края. И поднимутся чернь и инородцы, и солдат беглый, и казак вольный. И пойдут рушить до основания палаты и тюрьмы. И будет имя вождю тому – Самозванец, и будет смута великая. А после – мор, и казнь, и цепи новые, крепче старых. Ибо бунт бессмысленный и беспощадный не строит, а лишь сметает, оставляя после себя выжженную пустыню, на которой любая власть кажется спасением. Такова уж судьбина наша, чтобы свободы жаждать, но находить лишь новое ярмо.»
Дверь не перенесла, а вышвырнула его в самый эпицентр всеобщего, стихийного безумия и отчаянной надежды. Александр очнулся, оглушённый грохотом, в гуще многотысячной, пестрой, кипящей толпы, осаждавшей уже каменные, но не устоявшие перед яростью стены казанского кремля. Воздух дрожал не от ветра, а от нестройного, мощного гула: древние кличи «Аллах акбар!» сливались с монархическим лозунгом «За царя Петра Фёдоровича!» и просто с диким, освобождающим, животным рёвом «Ура-а-а!». Этот звук был музыкой конца света для одних и гимном свободы для других.
Это была не армия в мундирах, а само народное море, вышедшее из берегов. В его волнах колыхались пестрые островки: татары в тюбетейках и зипунах, башкиры в меховых малахаях, с саблями наголо; русские крестьяне с топорами и вилами; лихие уральские казаки; закопчённые, измученные работные люди с казённых и частных заводов; калмыки с луками; марийцы в узорчатых поясах – все, кого до черты, до последнего предела довела бездушная, жерновная имперская машина: непомерные налоги, беспросветное крепостное право, религиозные притеснения, бесконечный произвол воевод и чиновников. Их, таких разных, объединила на время фигура «доброго царя-батюшки» – донского казака Емельяна Ивановича Пугачёва.
Александр не просто наблюдал. Чтобы выжить и понять суть происходящего, ему пришлось влиться в этот поток, стать на время частью восставшей массы. Он примкнул к отряду измождённых уральских горнозаводских работных людей, идущих под знаменем некоего «атамана» Гаврилы.
– Ты откуда будешь, парень? Смутный какой-то, – прищурился на него Гаврила, бывший литейщик с огромными, покрытыми ожогами руками.
– Из-под Казани… Свои погибли, – соврал Александр, стараясь говорить просторечьеем. – Хочу за обиду заступиться.
– Обида у всех одна, – хмыкнул Гаврила. – Нас, брат, как руду, жгут, плавят и формуют. Теперь наша очередь пришла. Слышал, сам Государь Пётр Фёдорович против своих злодеев-немцев пошёл! Даст всем волю и землю!
Именно тогда, на привале у дымящихся развалин завода под Лаишевом, Александр впервые услышал живую молву о «царе».
– Говорят, у него на груди царские знаки, – шептался молодой парень Василий. – Орлы.
– Врёшь всё, – перебил седой мастеровой по прозвищу Косой. – Я его в Челябе видел. Мужик как мужик, только глаза… Глаза такие, что тебе и соврать не страшно, и жизнь за него отдать не жалко. Говорит – как по писаному. Про солдатскую долю, про барский произвол… Словно в твоей душе побывал.
Александр увидел его через два дня, когда их разношёрстная ватага соединилась с основными силами, подошедшими к Казани. Пугачёв объезжал войска на белом коне. И правда – не мифический злодей из учебников, а живой, дышащий, заряженный страшной энергией мужик с грубоватым, обветренным лицом и гипнотическими, огненными глазами. Он говорил хрипло, но так, что слышно было на краю толпы:
– Православные! И вы, магометяне, вольные сыны степи! Терпели долго, покорялись несправедливости! Бояре да немцы землю нашу расхитили, веру попрали! Я, государь ваш Пётр Третий, волю даю! Землю – крестьянам! Веру – каждому по совести! Пойдёмте ж, орлы, отвоёвывать своё!
Рёв толпы заглушил всё. Александр видел, как его «генералы» – татарин Канзафар Усаев, башкир Салават Юлаев – поднимали своих соплеменников, говоря на их языках, клянясь вернуть отобранные земли, восстановить старую веру, возродить попранную честь. Это было странное, сюрреалистичное зрелище: имперские мундиры, натянутые на бунтарские тела, и титулы, присвоенные мужицкой волей.
Казань горела вновь. Но это был особый пожар – всесокрушающий огонь социальной мести. Горели не стены кремля, а особняки, судейские архивы, конторы откупщиков. Александр, пробираясь по горящим улицам, стал свидетелем сцены, которая врезалась ему в память. У полуразрушенного дома собралась толпа: русские крестьяне и татары-слобожане окружили приказчика, известного своей жестокостью. Его тряс от страха.
– Ребята, православные! – визжал он. – Что ж вы с басурманами заодно? Они же нехристи!
Из толпы вышел коренастый татарин в засаленном зипуне.
– Этот «нехристи», Ибрагим, твоего отца, Степана, от барской каторги отмазал, деньги на оброк собирал, – громко, на чистейшем русском сказал он толпе. – А этот «православный» тебя последней коровой обдирал. Кто здесь нехристь-то?
Толпа зароптала. В этом хаосе странным образом воскресал призрак старого, забытого союза – против общего врага.
Но очень скоро Александр увидел и отвратительную изнанку восстания. Когда их отряд ворвался в усадьбу бежавшего помещика, начался пьяный грабёж. Молодой казак, не больше восемнадцати лет, в ярости рубил саблей портреты предков, орал: «Мою сестру за волосья по снегу волокли! Всем вам так!».
– Стой, дурак! – рявкнул Гаврила. – Дом-то жги, а книги-зачем? Архив?
– А чёрт их знает, что там! Может, заговоры! – Казак швырнул в огонь пачку бумаг.
Позже Александр, рискуя быть замеченным, вытащил из огня несколько листов. Это были не заговоры, а старинные семейные письма и дневники, последняя память о живших здесь людях. Он спрятал их за пазуху, понимая, что спасает частицу правды, которую бунт пожирал без разбора.
Его личное расследование началось с вопроса, который не давал ему покоя: во что на самом деле верят эти люди? В царя? В справедливость? Или просто в возможность выместить боль?
В разорённом лагере после разгрома под Казанью он нашёл того самого пожилого татарина-муллу. Тот сидел на обгоревшем бревне и курил.
– Ищем правду в огне, а находим один пепел, – сказал мулла, не глядя на Александра, словно обращаясь к самому себе.
– Но вы же шли за ним. За «Петром Фёдоровичем», – осторожно начал Александр.
– Шли. Потому что когда твой дом сносят, ты хватаешься и за кривую палку, чтобы отбиться. Он был нашей палкой. Но палка не знает, кого бить – строителя или вора. Мы думали – сабля. А он оказался топором. Слепым. После него… станет только хуже. Они теперь боятся нас. А когда боятся – давят крепче.
Перед самым уходом, пробираясь к своей потайной арке в подвале сгоревшего дома, Александр наткнулся на страшную находку. В развалинах канцелярии он увидел тело в скромном, но не крестьянском кафтане. Рядом валялся дорожный саквояж, из которого торчали бумаги. Это был чиновник секретной комиссии, убитый и ограбленный. Из саквояжа Александр извлёк несколько листов – шифрованные донесения о настроениях в войске Пугачёва, списки потенциальных «смутьянов» в Казани. И среди них – своё описание, составленное кем-то, кто следил за ним в XX веке. Холодный ужас сковал его: нити заговора против него самого протянулись и сюда, в XVIII век.
Он поспешно спрятал бумаги. Нагнувшись, он подобрал с земли и пулю – новую, коническую, с клеймом «В.К.». Верхотурский казённый завод. Промышленный свинец для подавления промышленного же гнева. Ирония истории была горькой.
Возвращаясь в своё время с тяжёлой ношей – спалёнными дневниками, украденными донесениями и той злосчастной пулей – Александр понимал всё с леденящей ясностью. Он стал свидетелем не просто бунта. Он увидел вечный, трагический круг: отчаяние рождает ярость, ярость – слепое разрушение, разрушение – новый страх, а страх – новые, ещё крепче закрученные цепи. И где-то в этой кровавой кутерьме затерялась простая, страшная правда, которую сказал мулла: «Правду в огне не найдёшь. Только пепел». Этот пепел теперь лежал тяжёлым грузом на его собственной совести.