реклама
Бургер менюБургер меню

Анатолий Рогов – Мир русской души, или История русской народной культуры (страница 16)

18

Катались все дни. Полно было ряженых: кто победней — в вывороченных наизнанку тулупах и полушубках, в разном пестром тряпье, с ярко размалеванными лицами, а кто побогаче — ив нарядах разных народов, с разными масками-личинами человечьими, звериными и чудищ неведомых волосатых да полосатых, да голых и гладких, как куриные яйца.

Двери кабаков, трактиров, харчевен и прочих питейно-закусочных пристанищ непрерывно хлопали или вообще не закрывались, и оттуда на мороз клубами валил призывный блинно-винно-съестной пар, жар, дух.

Всюду музыка, пляски, качели, обнимания, лобызания, валяние в снегу, бои снежками и без, угощение сладостями и семечками, питье прямо из бутылок и кувшинов.

Балаганы, визгливый Петрушка в красном колпаке, мутузящий дубинкой обманщика лекаря-иноземца. Поводыри с учеными медведями, козами и свиньями в людских одеждах. Иноземцы с танцующими собачками, и крутящиеся колесом, и изрыгающие изо рта огонь, и всякие иные комедианты, музыканты и затейники не только на площадях, у катальных гор, но и на торжках, у ворот и даже во дворах.

Вечерами запаляли костры и смоляные бочки, зажигали разноцветные фонарики, в городах пускали фейерверки. Веселье не затихало и за полночь.

Лица. Лица. Лица. Миллионы лиц. Все разные, но ни одного печального, ни одного грустного, злого — только веселые, сияющие, озорные, хохочущие, любопытные, хитрые, хмельные, счастливые. Все, все! И шубы, шапки, кафтаны, платки, армяки, шляпы, салопы, сапоги, туфли, валенки, перчатки, рукавицы — тоже все только самое что ни на есть лучшее, нарядное, цветастое, яркое, веселое. Все это непрерывно двигалось, где-то бурлило, закипало, закручивалось, замирало, шарахалось в стороны, гудело, взревывало, взвизгивало, заходилось смехом, громоподобно ахало, пронзительно голосило, зазывая на «блинки горячие, скусные, кусачие», на «сбитель зверобойный— воистину убойный!», на «патоку с имбирем, за которую денег не берем, почти что даром даем!».

Как на масляной неделе Из трубы блины летели, Уж вы блины мои, Уж блиночки мои…

Обязательно ходили друг к другу в гости. Зятья обязательно в «тещин день», в среду или пятницу, посещали тещ, чтобы отведать специально для них испеченных блинов и пирогов.

И наконец, зазывали, приглашали весну, тепло — солнце-то повернуло на весну. Так и приговаривали: «Уходи весна ко дну, присылай весну!» Принаряженные чучела Авдотьи Изотьевны возили с песнями и шутками по улицам, а в конце недели, на Прощеное воскресенье, когда все просили друг у друга прощения за вольные и невольные грехи, соломенную Масленицу провожали, хоронили — торжественно сжигали и вокруг жгли костры из всякого старья и хлама. Тоже, разумеется, с песнями и плясками. То есть провожали, хоронили зиму, хотя она еще могла ударить и морозами, и большими снегами, но ведь солнце-то все равно уже сияло вовсю, по-весеннему.

Повторим: этот праздник у нас из самых древнейших, еще языческих, церковь, кроме непосредственного участия в весельях, ничего в него не внесла, и вы видите, сколь он был широк, разгулен, многогранен, продолжаясь целую неделю, — вот как народ умел погулять, повеселиться, распотешить душу и тело.

Какова душа народная — таковы и его праздники.

ВЫСОТА, ВЫСОТА ЛЬ ПОДНЕБЕСНАЯ

Много веков подряд по бесконечным русским дорогам среди прочих путников ехали в телегах и санях, а чаще шли пешком люди, которых все сразу отличали от остальных. Иных только по обличью и поведению, других потому, что они везли с собой особо сложенные сооружения из палок и разноцветных расписных холстин, или несли заботливо завернутые в разные тряпицы домры, гудки, гусли, или вели за собой на цепях, на ремнях и веревках выученных всяким штукам измученных дальними дорогами медведей, коз, собак, свиней, а иногда и совсем редких заморских зверей и птиц, вроде обезьян и попугаев.

Да, речь, конечно, о скоморохах — удивительных людях, которые, как уже говорилось, ведут свое происхождение из языческих глубин, где верховодили волхвы. Волхвы ведь лицедействовали, устраивали большие ритуально-мистические действа-представления — волхования, в которых обязательно едко, а то и просто весело потешались над тем, чего особенно боялся древний человек; это были своеобразные защиты-обереги, сопровождавшиеся пением, музыкой, плясками, — отсюда и пошло скоморошество. А с принятием христианства оно превратилось в представления-развлечения, представления-поучения. Под силу такое было, конечно, лишь людям особенным, наделенным редкими талантами складывать стихи и говорить увлекательно-складно, лучше всего тоже стихами, и изображать кого и что угодно, и петь, играть музыку, плясать, дрессировать зверей, а если требовалось, и кувыркаться-акробатничать. То есть и сочинители и исполнители одновременно. Скоморохами становились только воистину для этого рожденные.

А вот сколько существовал этот русский бродячий театр, сейчас и приблизительно не скажешь: с волхованиями-то, выходит, тысячелетия.

Несомненно, что и очень многое из нашего фольклора — их творения. Сначала действа-волхования сочиняли, а потом и разное другое: сказания, былины, сказки, притчи, потешки-скоморошины (видите, даже название особое имелось), конечно же песни — и сами все это исполняли.

И были еще так называемые калики перехожие, которые пели-разносили в основном духовные песни и сказы…

Усть-Ежуга, как большинство пинежских деревень, стояла по-над самой рекой на двух довольно высоких для здешних мест горах. Так их ставят, «чтобы вешняя вода не пообидела». Часть деревни на одной горе, часть на другой, а меж ними внизу в Пинегу впадала небольшая таежная речка Ежуга с коричневой водой. Маленькие речки тут все с такой водой, потому что текут в основном по торфяникам.

Деревня была не из великих, но бойкая, славная, с ямской станцией — тракт на Мезень с нее начинался. Очень важный тракт, единственный в те края. Обозы шли в десятки, сотни саней — ездили ведь только зимой, летом дороги здесь из-за тех же торфяников и болот почти непроходимы, и люди пользовались реками. И каждый обоз в Усть-Ежуге конечно останавливался — и которые с Мезени к Архангельску, и которые туда, потому что дальше на двести верст сплошное безлюдье и тайга, только вдоль тракта несколько избушек понаставлено, чаблусы называются — для отдыха путников.

Постоялый двор ямской станции был огромный — сколько возов и возчиков не случится, все убирались.

Однако многие постоянные возчики предпочитали останавливаться у Кабалиных. Места хватало, изба у них была настоящая пинежская: три просторные горницы, да светелка, да две горницы поменьше в зимнике.

Возчики входили намерзшие, с сосульками на усах и на поднятых воротниках кожухов и полушубков. Громко топали стылыми валенками, стучали задубевшими рукавицами, стягивали шапки, крестились и кланялись, а обкусывая или отдирая заскорузлыми пальцами сосульки с усов, интересовались, как житье-бытье и здоровьичко почтенного Никифора Никитича и всего семейства. Седобородый Никифор Никитич тут же распоряжался или сам хлопотал насчет самовара и похлебки или решал еще раз протопить по такому случаю печь — это когда было уже очень морозно или одежа у мужиков оказывалась шибко заледенелой, требовала серьезной сушки. Изба быстро наполнялась густым кислым запахом разогреваемой сырой овчины, крепко шибающим в нос духом множества мужицких портянок, пощипывающим глаза махорочным дымом и дымом потрескивающих лучин, которых ради гостей запаляли сразу штук пять. Но, пока все двигались и размещались, в избе нисколько не светлело — желтое пламя лучин моталось, дрожало, по стенам и потолку плясали причудливые тени. Светлело только, когда все рассаживались, и становилось слышно частое фыканье угольков, падающих в воду, в корытца светцов.

Вечеряли не спеша, добавляя к кабалинской похлебке и шаньгам кто что имел в дорожном припасе. Разомлев от еды и тепла, соловели, потели, скидывали с печи на пол подсохшие горячие кожуха и полушубки и валились на них, обмякшие, блаженные. Кое-кто вскоре и всхрапывал, но большинству было не до сна — Никифор Никитич уже бередил, уже разжигал их своими вечными, бесконечными вопросами-расспросами.

«Какой нынце на Мезени яцмень? — говор у старика был самый что ни на есть пинежский. — Каку брали семужку?.. Построил ли в Палеме Аким-хромой свою хитру мельницю?.. Было ли еще где, что на Агриппину-купальницю лошади не хотели идти в реку? На Пинеге было. Отцего, непонятно… Цто слыхать про волю? Верно ли, цто мужики на Волге хотят земли вовсе без выкупа и бунтуют, жгут господ, и разоряют казенки — не желают больше пить вина?..»

Гости таращат глаза; они и ведать про то не ведали, откуда ему все это известно.

— Целовек верной сказывал…

Старик был не только крайне любопытен, но и мудр, чаще всего получалось, что через скорое время уже не обозники ему, а он им что-нибудь рассказывал да объяснял. А ведь среди них тоже были люди очень знающие и умные, а уж видели-то некоторые столько, что внучку Никифора Никитича Марьюшку даже зависть брала: и в Петербурге бывали, и в Москве, и в Сибири, а иные на ладьях и по студеному океану аж до самого Груманта хаживали. Девчонкой, пока она глядела на них с печки, Марьюшка не очень-то понимала, почему так происходит: почему все так слушают и любят деда? А потом стала понимать, что он говорит всегда то, что интересно и нужно знать всем, об очень важном для жизни говорит. И она в такие вечера не пропускала уже ни одного слова. Уйдет в бабий кут мыть посуду и моет ее тихо, старается ничем не громыхнуть, не стукнуть, вслушивается во все, что говорится за пестрой сиреневой занавеской, отделяющей кут от горницы.