Анатолий Маркуша – Вместе и врозь (страница 18)
— Догадываюсь. Но неужели их сочинила твоя ученая машина?
— Нет, приятель написал. Как?
— Не знаю, — сказал я, — не моя сфера понимания, мне проза как-то понятнее.
— Мне тоже, — сказал Алеша и ушел.
А я подумал: "Зря, наверное, про старый долг напомнил…"
Какими мы были на войне?
По моим сегодняшним понятиям — совсем, совсем еще мальчиками. Конечно, в те годы такие мысли не приходили в голову.
Война — горе. Тяжкое, общее горе. Это мы поняли далеко не сразу. До первого соприкосновения с противником меня лично не покидало какое-то радостно-возвышенное чувство, отдаленно напоминающее предстартовый озноб на лыжных состязаниях или шальное возбуждение перед началом футбольного матча, в котором тебе предстоит играть центрального нападающего. Но стоило попасть под настоящий огонь, и все радужные представления выветрились.
Война прежде всего заставила преодолеть себя, свои привычки, желания, склонности, свой мелкий, еще вчера вполне простительный эгоизм. Война оказалась суровой и беспощадной школой. Здесь действовала двухбалльная система: или — или. Сдал зачет — жив, не сдал — не пересдашь…
К учителям и экзаменаторам, ко всем, от кого можно схлопотать более или менее заслуженные неприятности, я всегда испытывал чувство враждебности.
Классе, наверное, в пятом в нашу школу пришел новый математик. С первого знакомства он показался мне строгим и несправедливо придирчивым. И я сразу же стал ждать от него подвоха.
Помню, как я царапал решение какого-то примера на доске, и математик спросил:
— Объясни, пожалуйста, почему ты написал плюс двенадцать?
Я знал: минус на минус дает плюс, но, раз он спрашивает почему, да еще говорит пожалуйста, тут что-то не то. Осторожно. Молчи пока!..
— Так как ты думаешь, откуда взялся плюс?
Мне сделалось жарко. Все внутри задрожало. Подумал: "Пропадаю". Но я не хотел пропадать и поэтому ответил злым, срывающимся голосом:
— Ничего я не думаю… я решаю…
— Как не думаешь? Решать и не думать нельзя…
— Если я неправильно решаю, поставьте мне двойку, а чего говорить вообще…
— Ты правильно решаешь, но я хочу, чтобы все в классе знали, откуда появился плюс.
Как я ненавидел этого человека! Ну чего издевается, чего делает из меня дурака?..
— Минус на минус дает плюс. Ясно?! — нахально заявил я и дерзко поглядел на математика. — Или скажете, неправильно я говорю?
— Правильно. Но как понимать — дает?
— Если сказать, — с остервенением почти выкрикнул я, — завтра ты не не пойдешь в театр, получится, что на самом деле пойдешь. Не — минус, два не — два минуса… Теперь понятно?
— Понятно. Молодец…
Так бы на войне сдавать экзамены.
Ну, дождалась я, подружка! Тебя кольнуло — сразу вспомнила. Значит, ругать тебя надо? Советы давать? А какой толк давать советы, когда ты их все равно не исполняешь?
Или забыла, что я тебе говорила, когда ты ему докторшу ту простила? Ту самую, с которой он в Крым катался! Детей тебе жалко стало, семьи… Может, ты и права тогда была. И семью себе сохранила, и спокойную жизнь. Но ежели оно так, то чего теперь мужика дергать? Ты ему говоришь: брось летать — и хочешь, чтобы он тебе благодарность объявил. А чего он стоит без своей работы? Двести пятьдесят рэ пенсии, конечно, денежка, только ему еще и уважение нужно и почет.
Перестань его учить жить, перестань. Терпела столько, терпи дальше. Не послушаешь меня — берегись: тогда не сбежал, так теперь точно сбежит, сбежит с какой-нибудь шустрячкой лет двадцати пяти. Ему твое беспокойство что ножик острый в горло.
Ты от него больше требуй! Ясно? Может, тебе столько и не надо, а все равно требуй. Пусть удивляется и тревожится. Ему молодым надо себя чувствовать, а не старым. Про годы ему и без тебя жизнь напоминает.
Я, конечно, с летчиком не жила, но не думаю, чтобы твой очень уж от других мужиков отличался. Все они одного хотят, чтобы жизнь перед ними кланялась, а не они перед жизнью. Это вот учти. А что подробностей касается, сама сообразишь — ты ведь умом не обиженная.
О себе не пишу, потому как понимаю: тебе сейчас не до моих забот, ты одну мысль в голову забрала и уже ни о чем больше думать не можешь. Ну, ни пуха ни пера, и пошли меня к черту. Леся.
Очередной рабочий день начался совсем не так, как хотелось. С утра я зашел к Валенчусу подписать полетный лист и, как назло, застал в кабинете Самарского. Они спорили, и Валенчус кипятился, позволял себе далеко не парламентские выражения.
— Какого черта, Илья Павлович, вы являетесь о вашими гениальными идеями именно сегодня? Конец месяца, есть график, и есть план…
— Но, кроме того, Валентин Григорьевич, существует производственная необходимость. Поэтому я и настаиваю: до замены штока и золотника гидроусилителя полетов не производить…
— А завтра вы предложите заменить еще и главный цилиндр и гидроаккумулятор, а заодно и перерегулировать все тяги?
— Не знаю пока, хотя в принципе это вполне возможно.
— Нет! Это не-воз-мож-но! Так нельзя работать!
И, будто впервые заметив меня, Валенчус прищурился котячьими своими глазами и спросил:
— А тебе чего надо?
— Полетный лист подписать… — сказал я и подумал: "Мог бы и полюбезнее, я-то ни при чем".
— Ты собираешься облетывать "четверку"? А он, — Валенчус мотнул головой в сторону Самарского, — собирается снимать гидроусилитель. Так что будем делать? — Я не понял, к кому он обращается, и предусмотрительно промолчал.
— Я тебя, тебя… спрашиваю: что будем делать?
"Псих, — мысленно произнес я, — и что за привычка чуть что — орать, оскорблять, задавать людям вопросы, на которые ты обязан отвечать сам?" А вслух я сказал:
— Ты, Валентин Григорьевич, начальник, тебе должно быть виднее, что делать…
Когда я вышел от Валенчуса с исправленным и подписанным полетным листом, Самарский догнал меня и в коридоре с ухмылкой спросил:
— Почему же ты не сказал начальнику того, что хотел сказать?
— А вам известно, чего я хотел и чего не хотел говорить?
— Ну-ну-ну? Для этого не надо быть особенно умным. Тебя же подмывало, я это отлично видел, сказать Валентину Григорьевичу: "Перестань орать! Нам надоели твои извержения. И что за дурацкая привычка задавать вопросы, на которые отвечать полагается тебе?" Правильно?
— Возможно…
— Да не возможно, а совершенно точно. Раньше ты был посмелее. Поершистее… А вообще не расстраивайся, сегодня все равно полетов не будет. Ручаюсь. — И он ушел своей плавненькой походкой.
Как он сказал? Был посмелее? А ведь сообразил, куда лягнуть, чтобы больнее. И я невольно подумал: а как бы я поступил в подобной ситуации лет пятнадцать назад?
— Кончайте, ребята, — сказал бы я тому, кто сидел в кресле Валентина Григорьевича, и тому, кого сменил Самарский. — В чем, собственно, дело? Дергает или не дергает управление? Через сорок минут я скажу вам точно. — Пошел бы на стоянку и слетал.
Могло задергать, тогда я развернулся бы с кренчиком в пятнадцать градусов и тихонечко присел… Но могло и не задергать… Тогда б я снизился над полосой, перевернул "четверку" на спину и так, вверх колесами, вниз головой, прочесал бы надо всем аэродромом: вот судите сами — дергает или не дергает!.. Пусть бы кто-то и сказал мне:
— Много себе позволяешь!
Я знал, как отвечать:
— Не больше того, что мне разрешают на показах новой техники в Тушине…
"Ну а если сегодня вот так же?" — подумал я.
А что? Не могу?
Могу!
В раздевалке никого не было. Я начал не спеша переодеваться, мысленно во всех подробностях представляя себе полет.
А после полета я им скажу:
— Все правильно вы понимаете: летчиков надо учить, проверять, воспитывать, предупреждать и время от времени ставить на место. Рисковать вредно, но совсем не рисковать невозможно. Так давайте делить ответственность пополам. И особенно не волнуйтесь, нам ведь не меньше вашего жить хочется, у нас тоже дети растут…
Я прошел по коридору и постучал в кабинет врача. Вера Сергеевна была одна. Увидела меня и ухмыльнулась: