Анатолий Марченко – Малиновский. Солдат Отчизны (страница 83)
Большая, in folio, разграфлённая амбарная книга — сшитые толстой ниткой жёлто-зелёные страницы; выцветшие от времени, теперь едва различимые лиловатые строки, слегка забирающие ввысь; тот же изящный почерк, но ещё не строгий, а с каким-то лихим, щегольским разбегом. Эта неумелая, драматургически неуклюжая пьеса о русском солдате во Франции, пронизанная тоской по родине, горечью «чужой» войны и жаждой будущего, и сейчас притягательна как человеческий документ — свидетельство сильной и одарённой натуры, инстинктивно раздвигающей рамки судьбы.
На роду ему было написано батрачить, сносить унижения в чужой семье, притерпеться к шепотку за спиной: «Байстрюк!», смириться с высокомерием приехавших на каникулы вчерашних приятелей — графчуков. (Графиня Гейден, у которой служила моя бабушка, до поры до времени — пока дети были маленькими — позволяла им играть «с кухаркиным сыном»). Но он, привыкший сжимать кулаки при намёках на «отца — проезжего молодца» и запомнивший разъяснение горничной: «Ты графчукам неровня!», ушёл из дому навсегда — в одиннадцать лет, в день материнской свадьбы. Первый бунт оказался поступком.
Уже не одни только обстоятельства диктовали судьбе — вмешалась своя воля, хотя разорвать замкнутый круг — скитания по чужим углам, нищенское, полуголодное существование — было пока не под силу. Но в то же время, ещё не осознавая цели, он строил себя. И потому упорно тянулся к знаниям, которые не могли и не должны были ему пригодиться. Зачем ему, сыну полка, премудрости «офицерской» игры — шахмат? Зачем батраку с фольварка арифметика и чистописание, а
Наверное, купцу, владельцу лавки, не хотелось расставаться с работящим и сообразительным парнишкой. Но всё же не только случай, не только долгая болезнь определили новый и, как оказалось, главный поворот в отцовской судьбе. Безотчётное отвращение к торгашеской жизни, увиденной вблизи, помешало ему снова, после больницы, поступить в лавку.
Бегство на фронт разом разрешило все жизненные затруднения, но обязывало пройти весь воинский путь — возвращаться с полдороги отец не умел, а уходить уже научился. («Бесповоротному человеку и самому не сладко, и с ним нелегко, но положиться на него можно», — эти папины слова, сказанные по случайному поводу и безотносительно к себе, я запомнила, угадав в них автобиографию.) Так — бесповоротно — он стал военным человеком, а отвага, честолюбие, ум, привычка доводить всякое дело до блеска и, наконец, удача, не уберёгшая от пули, но спасшая от плена, алжирского лагеря и смерти, определили дальнейшее развитие событий. И всё же первые шаги, наверное, дались труднее всего. Не потому ли, остро чувствуя значительность тех лет для становления личности, он и начал книгу с рассказа о детстве? А к человеку, который помог на первых порах, — к тете Наташе — сохранил на всю жизнь глубокую, преданную и благодарную любовь.
О том, что судьба повернула так, а не иначе, папа не жалел (бесповоротным людям это не свойственно), но чувствовал, что справился бы, и неплохо, с другим делом. Иногда даже казалось, что он примеривает к себе другие профессии — так внимательно, пристрастно и заинтересованно он приглядывался к ним. Кроме литературы, его притягивала медицина. Почему — понятно. До службы у графини бабушка несколько лет работала кухаркой при земской больнице, и для отца (которому тогда было лет пять) труд врачей и сестёр рано стал привычным зрелищем — делом, которому он сам мог бы выучиться. Не зря же доктор чуть позже предложил молодой кухарке устроить сына в военно-фельдшерскую школу, но она не решилась — слишком уж мал ещё сын, а контракт на целых пятнадцать лет! (Если б знала, что уже скоро всё равно расстанется с ним, отдала бы? И судьба была бы другая?)
Замечательный хирург Виталий Петрович Пичуев, вспоминая долгие разговоры с папой (они познакомились в 60-м, когда мама лежала в хирургии), рассказывает о живой заинтересованности, которая удивляла его в папе всякий раз, когда речь заходила о работе врача, о новых диагностических методах, новой аппаратуре. И всякий раз с особой теплотой папа говорил ему о докторе из земской больницы — первом человеке, пробудившем в нём безоговорочное уважение. Более того: отец рассказывал Виталию Петровичу, что, когда уже после гражданской войны речь зашла о дальнейшей учёбе, он попросил командира дать ему рекомендацию в Военно-медицинскую академию, но получил безоговорочный отказ: «Нечего тебе там делать! Ты прирождённый командир!» Так что, если бы папа стал врачом, это было бы и объяснимо, и естественно, и даже достижимо, а вот литература — terra incognita — всегда оставалась для него неисполнимой мечтой, журавлём в небе.
И всё же сколько мужества и дерзости было в юношеской попытке написать драму — самому научиться сочинительству, пока другие солдаты, радуясь короткой передышке, гоняют в футбол, поют в любительском хоре, репетируют водевиль... Пожалуй, не меньше, чем в решении, принятом сорок два года спустя, — писать роман, а не мемуары. Думаю, не случайно, кроме одиннадцати тетрадей «примерного плана-наброска», есть блокнот, озаглавленный «Действующие лица», с перечнем персонажей. Их, описанных по всем драматургическим канонам, — с указанием возраста, портретной характеристикой и прочими подробностями — в книге сто сорок шесть.
После пьесы, юношеской пробы пера, жизнь отца складывалась так, что ни о какой литературе и думать не приходилось. Французский госпиталь уберёг от алжирских концлагерей (таков был горестный конец восставшего русского экспедиционного корпуса), но пришлось ещё год воевать за Францию в иностранном легионе. В конце концов отцу с тремя товарищами удалось вернуться на родину почти кругосветным путешествием — высадились они во Владивостоке, откуда в 1919 году добраться до Одессы было нисколько не легче, чем в незапамятные времена из Марселя в Китай. И всё же отец, в одиночку, таясь от белых, сумел одолеть полпути и уже за Иртышом был арестован красными за иностранную солдатскую книжку и четыре французских воинских креста — эквивалент полного Георгиевского банта. Чудом ему удалось избежать расстрела — военврач, знавший французский, подтвердил, что французский документ и есть самая настоящая русская солдатская книжка. А дальше всё пошло своим чередом: гражданская война, полгода в тифу, служба в Красной Армии.
Казалось, химера юности — литература — давно и прочно забыта. Но призвание всё же напоминало о себе — иначе не штудировал бы молодой командир батальона выпущенные ленинградской «Красной газетой» пособия из серии «Что надо знать начинающему писателю»: «Выпуск первый. Выбор и сочетание слов» и «Выпуск второй. Построение рассказов и стихов». Как ни странно, эти две книжицы с вопросительными и восклицательными знаками на полях, NB и заметками на полях сохранились.
Но, конечно же, много важнее были другие книги. Назову лишь те, о которых спрашивала и знаю точно, — Толстой, Лесков, Чехов, Достоевский, Салтыков-Щедрин, прочитанные в годы учения в Академии Фрунзе. Потребность в самообразовании, азарт и страсть к знаниям помогли папе наверстать упущенное и после церковно-приходской школы, законченной слишком давно, выдержать вступительные экзамены в академию. Возможность получить образование значила для него так много, что готовился он к этим экзаменам, как к бою.
— Я тогда решил: не сдам — застрелюсь. Нельзя было не сдать.
— Да почему же нельзя? — изумилась я. (Разговор происходил накануне одного из моих экзаменов и, видимо, с него и начался).
— Иначе себя перестал бы уважать.
В 1927 году отец поступил в Академию, весной 1930-го окончил её, как тогда говорили, «по первому разряду»...
Когда меня спрашивают, как папа меня воспитывал, хочется ответить «никак», хотя это, наверно, неправда. Ни нравоучений, ни особых запретов (это — мамина прерогатива), крайне редкая похвала и за все двадцать лет единственная дидактическая фраза, сказанная в мой первый школьный день: «Ну, принимайся за дело — становись человеком, да смотри не подведи, а то мне будет стыдно». И ещё несколько наглядных уроков.
Первый — урок труда. Отправляясь на рождение к подруге, я неуклюже заворачиваю коробку в виде лукошка, внутри которой в фантиках, изображающих клубнику, изумительные конфеты с жутковатым на теперешний вкус названием «Радий». Папа поверх очков довольно долго наблюдает, затем встаёт, отбирает коробку и невероятно умело, артистично, прямо-таки с шиком в одну секунду обёртывает коробку и завязывает даже не бант — розу! «Всякое дело надо делать с блеском!» и поясняет: «Одесская школа!» (Двенадцати лет он начал работать у купца в магазине
Второй урок — вежливости. Не знаю, откуда появилась на папином столе папка устрашающего размера (жалко, не помню, как она называлась, хотя, наверное, обозначена была просто