Анатолий Марченко – Малиновский. Солдат Отчизны (страница 82)
А вот для рыбалки, истинной своей любви, папа всегда старался отыскать время — по воскресеньям и обязательно в отпуске. Сколько часов, нет, дней я просидела на берегах самых разных рек и озёр в поле зрения родителей, и в холод, и в дождь с упоением кидающих удочку! Только сейчас, вспоминая об этом мучении своего детства и отрочества, я понимаю, что для папы эти тихие часы были душевной необходимостью. Человек самоуглублённый и молчаливый (полслова за вечер и две фразы за воскресенье), он нуждался в общении с природным миром и, по крайней мере, так — рыбалкой, домашними зверьми — восстанавливал равновесие. Но не часто выдавались свободные дни. И по вечерам он чаще всего решал шахматные задачи или читал Флобера по-французски, чтобы не забывался язык.
В последний год я спросила его: «Кем ты хотел быть?» Что не военным, уже знала, потому что слышала раньше: «Хотеть быть военным противоестественно. Нельзя хотеть войны. Понятно, когда человеку хочется стать учёным, художником, врачом, — они создают».
На вопрос, кем, папа тогда ответил: «Лесником». Думаю, это правда, но не всей жизни, а именно того, последнего года. Молодым он ответил бы иначе, тем более что честолюбие в нём усугублялось горькой памятью об испытанных в детстве унижениях. Лесник — его поздняя утопия, глубинно созвучная натуре. Стань его работой лес, с тем же тщанием и азартом, с каким изучал древних стратегов, он занялся бы изучением жизни тайги.
Во всяком деле папа был на редкость обстоятелен. Ни тени дилетантства — теоретическая оснащённость и техника ремесла заботили его в равной мере, о чём бы ни шла речь — о военном деле, о шахматах или о той же рыбалке. Он собрал великолепную библиотеку по военной теории и истории (потом отданную мамой в Академию бронетанковых войск, больше тридцати лет — до прошлого года — носившую имя отца). Среди этих книг было немало драгоценных раритетов, а вот сохранились ли они до сих пор в Академии, — не знаю...
Целую полку в папиной библиотеке занимала шахматная литература (переданная мамой через год после папиной смерти Одесскому шахматному клубу), другую — ихтиологические книги на разных языках (теперь они в библиотеке московского Зоологического музея). А рядом лежала тетрадка с надписью на обложке «Дневник рыболова» — подробные, по дням, отчёты о том, что, когда, при какой погоде и ветре было выловлено (естественно, на удочку, сетью папа не ловил) в такой-то уссурийской протоке, на что лучше ловится таймень, или сом, или не помню кто. Сколько удилищ и удочек, крючков и грузил, спиннингов и каких-то экзотических наживок, искусных имитаций мушек и стрекоз и всякой другой рыбарской снасти на все случаи лова на всех широтах хранила нижняя полка шкафа!
К вещам, исключая вышеупомянутые, папа был патологически равнодушен и удовольствовался бы, будь его воля, синей байковой ковбойкой (она и теперь у меня), многолетними штанами фасона «раскинулось море широко» и беретом, носить который приучился в Испании. Перебирая потом его пристрастия, я поняла: к тому, что не нужно в жилище лесника, он был безразличен. Но во всяком месте земного шара, куда попадал, папа покупал рыболовную снасть и какие-то отвёрточки, винтики, молоточки. Было, правда, и ещё одно пристрастие — письменные принадлежности: паркеровские ручки с тонким пером. Необходимым предметом роскоши признавались часы — «Омега», швейцарские. (Я слышала, как однажды по телефону папа говорил, наверное, директору часового завода об армейском заказе: «Командирские» надо сделать не хуже «Омеги». Без точных и прочных часов военному человеку нельзя!») Но, конечно же, главным его пристрастием были книги.
Не будучи библиофилом в полном смысле слова, папа постепенно собрал библиотеку, отразившую все его пристрастия: русский девятнадцатый век, военная история, шахматы, звери и путешествия, словари (двуязычные и толковые), пословицы всех времён и народов. Библиотека мамиными стараниями (она окончила ленинградский библиотечный институт и до самой эвакуации в апреле 1942 года заведовала районной библиотекой) была в полном порядке. Но на особой полке над столом книги размещались не по библиотечным правилам, а по любви: Шевченко и Леся Украинка по-украински, Есенин и «Горе от ума», Вольтер, Ларошфуко и Паскаль по-французски и в переводе. И, конечно же, Марк Аврелий, книга, купленная у букиниста, судя по отметке на обложке, осенью 1936-го, накануне отъезда в Испанию. Её он искал давно и называл «самой нужной». Не раз любимая папина фраза из Марка Аврелия расставляла все точки над i в наших разговорах:
Ещё несколько книг лежали в ящике стола. Не из осторожности — просто перепечатанные на машинке, какие переплетённые, какие нет, они не помещались на полке: «Белая гвардия», «Один день Ивана Денисовича» (в 62-м году на полку встало аккуратно обёрнутое отдельное издание), «Тёркин на том свете», «По ком звонит колокол» (из серии «Рассылается по специальному списку») и фотокопия «Повести о непогашенной луне», снятая по его просьбе в Национальной библиотеке Софии. Все эти книги папа давал мне: «Прочти обязательно», но, к сожалению, без комментариев. И только раз я задала вопрос про «Непогашенную луну»:
— Это правда?
— Неправду так далеко не прячут.
Тогда же, зная, что папа начал писать книгу о детстве, я спросила:
— А почему не о войне?
Он ответил неожиданно резко:
— Пускай врут без меня.
Много лет спустя, наткнувшись на мемуарный том о Сталинградской битве, испещрённый восклицательными и вопросительными знаками вперемежку с едкими замечаниями, я поняла смысл этой фразы. Тогда же только удивилась непривычному, как теперь понимаю, обусловленному несогласием с автором, тону и запомнила продолжение:
— Правды об этой войне ещё долго никто не скажет и не напишет.
— Потому что не напечатают?
— Не только.
Он оказался прав и прав до сих пор, а, может, и насовсем, хотя у нашего разговора был другой конец.
— Когда-нибудь попробую написать. Но начинать надо
Он успел написать только о детстве и юности — рукопись обрывается возвращением из Франции, а это, в сущности, самое начало судьбы.
Его книга — одиннадцать толстых тетрадей — написана набело изящным старинного склада почерком, совершенно без помарок, настолько продуманным и выношенным было каждое слово. На первом листе дата — 4 декабря 1960 года, варианты предварительного названия — «Байстрюк», «Бастард» и вверху пометка «Примерный план (набросок)». Последняя тетрадь была дописана осенью 1966 года.
Работу оборвала болезнь, и можно только гадать, как папа предполагал работать над текстом дальше, но ясно одно: сделанное он считал первым черновиком. В этом проявилась и естественная для него требовательность к себе, и в высшей степени ответственное отношение ко всякому, а на сей раз непривычному — литературному — труду. Он считал, что только начинает осваивать ремесло. Захваченность работой, которой приходилось заниматься урывками, говорила о призвании, а сам первый черновик — о несомненных литературных способностях. Всякий раз, просматривая рукопись, ещё не тронутую редакторской правкой, я поражаюсь своеобычному складу авторской речи. Приведу хотя бы один пример. (И напомню, что это Франция, Первая мировая, пейзаж после битвы).
«Взошла поздняя луна, большая и скорбная, и, горюя, повисла над горизонтом. И, кажется, оттого она печальна, что увидала изрытое воронками и окопами, обильно политое кровью поле, где убивали друг друга обезумевшие люди. Тихий печальный ветерок уносил с поля брани устоявшийся в ложбинках пороховой дымок, запах гари и крови.
Молча обступили солдаты подъехавшую кухню, молча поужинали. Стрельба стихла, лишь вдалеке, кое-где, рвались снаряды. Санитары сновали по окопам, выносили на носилках тяжело раненных; полковые музыканты подбирали убитых. На повозках подвозили патроны, и на тех же повозках отправляли в тыл убитых — хоронить.
Коротки весенние ночи. И едва рассеялся туман, артиллерийская канонада разбудила измученных, съёжившихся от утреннего холода солдат, а земля снова задрожала от разрывов, снова затянулась дымом и пылью».
Литературное призвание дало о себе знать ещё в юности. Во Франции, в 1918 году, отвоевавший всю Первую мировую двадцатилетний георгиевский кавалер впервые, наверное, берётся за перо и пишет
От тех времён у отца не осталось почти ничего, и это не удивительно, но через три войны — гражданскую, испанскую и Вторую мировую — он пронёс эту рукопись, солдатскую книжку пулемётчика 256-го Елисаветградского полка, парадную фотографию с Георгиевским крестом и карманный французский письмовник с золотым обрезом в тиснёной малиновой коже (по которому во французском госпитале составлял для товарищей по несчастью — солдат, залечивающих раны, — письма француженкам с благодарностями за присланные к Рождеству гостинцы).